— Что ж, — сказал Володя, — ты приедешь позже, когда я устроюсь.
Роза Моисеевна задумалась.
— А скажи, сынок, там просят много справок надо собрать?
— Да нет, по нашим меркам немного…
— Ты сказал, что придется отдавать паспорт. Как же можно отдавать свой прописанный паспорт, чтобы взамен получить какую-то липовую справку без фотографии! И потом — как ты повезешь вещи?
— У меня нет вещей, мама. Костюм будет на мне, а в руках один чемодан и пишущая машинка.
— Ой, да кому нужна в Америке эта твоя пишущая машинка…
Кстати, в этом пункте житейский здравый смысл не подвел Розу Моисеевну: Володя бросил допотопную русскопишущую Эрику в нью-йоркском отеле для эмигрантов и темнокожих безработных, живущих на welfare, когда решил перебраться на юг, в столицу, поближе к иезуитскому Джорджтаунскому университету, относительно которого питал смутные иллюзии, решив даже при нужде обратиться в католичество. В отеле пили и дрались, как в русском рабочем общежитии, с той разницей, что нравы были жестче, и однажды ранним утром Володе, чтобы выйти на улицу, пришлось переступить через окровавленное тело негра, зарезанного ночью, — труп еще не успели убрать…
— Не скажи, у тебя есть хорошие вещи. Черный свитер — не оставишь же ты его, в Америке тоже может быть холодно ночами. И смена белья, и ночная рубашка…
— Но, мама, вы так хлопочете, будто я сажусь на самолет завтра. И потом, я приобрету в Америке нормальную пижаму.
— Бери шелковую. О, как ты будешь выглядеть в шелковой цветной пижаме! Девочки будут засматриваться.
— Какие девочки, о чем вы говорите, мама! — оборвал ее Володя в сильном раздражении.
— Ты должен будешь передать привет дяде Мише. Он тоже в Америке, писать, правда, давно перестал, но адрес его я сохранила…
Володя все не решался сказать, что от Розы Моисеевны требуется заявление. Вызов у него был от мифической тети Сары из Хайфы, и мать должна была написать, что, мол, да, есть такая тетя Сара из Могилева, ее близкая троюродная сестра, потерявшаяся еще во время войны. И что она никак не возражает, чтобы ее сын Володя эту самую тетю проведал и с ней воссоединился. Впрочем, вскоре после отъезда Володи все эти глупые и прозрачные эвфемизмы, применявшиеся в целях завуалировать факт массового бегства из страны, отменили, стали писать прямо: убывает на постоянное место жительства. Или еще короче: на ПМЖ.
8
До сих пор, кроме родного Ленинграда, Пушкина и Петрозаводска — университетская практика в области русского культового деревянного зодчества, — Володя ни в каких городах не бывал. Даже в Москве — только раз, и то давно, лет в десять, мать взяла его с собой для поездки в ГУМ, чтоб было кому сторожить сумки, и Володя впервые видел Красную площадь — не по телевизору, но в окно универмага.
Вена показалась грязной, как и отель, в котором его поселили, с ванной комнатой, в которой еврейская семья из Бердичева по ночам ощипывала кур, и Володя с отвращением понимал, что, как ни крути, это тоже его соплеменники. Испытал укол: их с матерью убогая комнатка в коммунальной квартире его детства вспомнилась уютной. Пришла на ум даже керосинка, на которой готовили, пока не подвели газ, сколько ему тогда было, лет пять… К тому же оказалось, что бывший имперский город Вена стоит вовсе не на Дунае, в чем некогда убедил своими вальсами доверчивых русских Штраус-старший, а на какой-то болотистой протоке, и это усилило раздражение и привело ненадолго в уныние. До дунайской набережной он просто не дошел, как пропустил и прочие немыслимые венские красоты, не обратил даже внимания на решетки ар-деко, обозначающие спуск в грязноватое и душное метро. А на знаменитые венские кафе у него не было денег. Он торопился, ведь Вена была лишь промежуточным пунктом: он же не турист, а сильного человека должно ежеминутно направлять точное знание цели и, как его, воля к грядущему.
В ХИАСе после короткого собеседования дали немного денег.
Собеседование было странным. Володю спросили, к примеру, уехал ли он потому, что на родине ему было плохо. Он был гордым, как бывают лишь хозяева своей судьбы, и врать было ниже его достоинства. Володя сказал, что, мол, в Ленинграде ему не хватало информации для работы, были недоступны многие документы, и вообще — он хотел увидеть мир, а жить было можно, Эрмитаж — одно из богатейших художественных собраний мира. Кажется, этот ответ комиссию не заинтересовал, наверное, стоило высказаться яснее про тоталитарную антисемитскую советскую власть, но претензий к режиму Володя четко не сформулировал.
— Скажите, — спросил тогда человек ярко семитской наружности, — вы отказались ехать в Израиль, потому что боялись, как бы и там вам не было плохо?
По-видимому, дядька был психиатр и намекал, что Володе, наверное, везде плохо, а про Эрмитаж он приврал, маскируя свою болезнь. Или речь о том, что он неважный еврей?
— Америка, как и Израиль, тоже моя страна, — ответил Володя не без молодого вызова, его раздражал и унижал этот допрос. Кроме того, быстро сориентировавшись, он понял, что имеет дело пусть с еврейской, но с американской организацией, и тот же дядька, что его допрашивал, тоже отчего-то в палестины не отбывает.
На него посмотрели странно, наверное, больно бойким он им показался, советские евреи вели себя, как правило, смирно, но выдали нужные бумаги и деньги. Когда подъезжали к Риму, из окна вагона показалась огромная мусорная свалка, и сердце Володи сжалось от страха неизвестности и в мгновенной тоске, как там мама и зачем я еду, зачем и куда. Он оглянулся по сторонам. Другие пассажиры не глядели в окно, а читали газеты или дремали, приоткрыв рты, смахивая на мертвецов… Подобные вспышки тоски и страха будут повторяться у Володи время от времени еще несколько лет.
Лиры были цветастые и большие, он приколол их булавкой к нагрудному карману рубашки с внутренней стороны. Фонтан Треви бил, шумел и плескал. Даже сейчас, в апреле, на улице было под тридцать, а небо — небо было не взаправду синим, как на детских переводных картинках. Но залезть в фонтан, как это делали американские студенты, которых в это время года полно в Риме, Володя не мог: рубашку на берегу оставить нельзя, искупаться в рубашке тем более, лиры могли намокнуть. Он лишь зачерпнул яркой, не такой как в России, воды, намочил шею, лицо и волосы. Сидя на ступеньках, он оглянулся на Колизей, и вечный город объял его, плотно сияющее, как при галлюцинации, небо запрокинулось, душа вспенилась и заиграла, ему показалось, что он здесь родился, возникло странное чувство, будто это его город и будто он жил в нем всегда. Но дело было не только в Риме и италийском небе, но в нежданном головокружительном чувстве свободы, которое за дорожными тяготами и бюрократическими хлопотами Володя еще не успел пережить. Очень скоро это же хмельное чувство, только еще более острое, он испытает, когда снизу, от башен-близнецов, пойдет вверх, задыхаясь от быстрого шага, по узкому извилистому Бродвею. Торопиться было некуда, но подгоняло опасение, вдруг это все не с ним, и сейчас город Нью-Йорк исчезнет, как исчезают сновидения. И он опять проснется в провинциальном, облупленном, в потеках плесени от вечной сырости и нищеты, месте своего рождения.
9
В Нью-Йорке его поджидала новость, что он, Володя Теркин, никакой не еврей. А кто? Русский, конечно. Гой. Еврей, объяснили ему в какой-то загроможденной шкафами еврейской конторе в Бруклине, должен быть обрезанным. А вы же сами сказали, что не прошли обряд обрезания. Ему намекнули, что не все потеряно, что никогда не поздно, Володя отнесся к этому деликатному предложению прохладно. Вот видите, и что же вы хотите?
Володя хотел ласкового приема. Более того, он ждал от Америки такой необходимой ему сейчас любви. Это что ж, тот факт, что его родная мама Роза Моисеева, бежала из фашистского гетто, уже не считается? Все бежали из фашистского гетто, сказали ему. С тоской вспомнил он, что знающие люди советовали удрать из Рима и добраться до Германии. И там, как жертва холокоста по материнской линии, он мог бы как сыр в масле кататься. Вот так и становятся антисемитами, подумал он. Без юмора, вполне серьезно, он ведь был строгим юношей и серьезным человеком.
Вместо того чтобы дать денег, через небольшое время еврейская община переадресовала его еще в какую-то контору. Очередь была бесконечной, одни цветные, к тому же обслуживавшие ее толстые негритянки болтали друг с другом, плюя на истомившихся людей, совсем как на его родине, но потом записали-таки на получение белой карты, как говорили русские эмигранты. Позже оказалось, что это лишь временный вид на жительство, и только через год-два он получит green card. Работодатели, конечно, предпочитали нелегалов, но теперь с этой card он будет получать по меньшей мере четыре доллара в час, сказали ему. А через год — восемь, тридцать долларов в день — не богатство ли! И работа у него скоро уж была — разгружать по ночам, до привоза рыбы на fish market, картонную тару. Дрянная и вонючая, конечно, работенка. Но Володя оставался бодр, насколько возможно: какие два года! Окружающие шутят, они просто не знают, на что он способен! Но бодриться удавалось не всегда…