В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».
«Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.
«Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.
«Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.
Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.
— Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? — вдруг сердито окликнула она Ганю.
— Не пойду, — угрюмо ответила девочка.
— Что-о? — в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.
— Не дам своих волос стричь! — упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.
— Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! — задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. — Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!
Но Ганя не двинулась с места.
— Ну-у! — прикрикнула Стружка.
— Не пойду, — послышался тихий, но решительный ответ.
— Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! — и старуха с силой дернула Ганю за руку.
И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.
— Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! — в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.
— Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! — вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.
— Что случилось? В чем дело? — проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.
— Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.
И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.
Maman пристально взглянула на девочку.
— Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, — строго проговорила она.
Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.
— Так ты запомни, что я сказала, — внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.
А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.
«Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», — думала она в каком-то душевном оцепенении.
Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.
— Это ни на что не похоже, — взволнованно говорила бойкая Замайко, — подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..
— Эх ты, простота, простота, — презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.
— Ты чего это насмехаешься? — задорно откликнулась Замайко.
— Да как над тобой не смеяться, когда над пустяком голову ломаешь, а не можешь сообразить, что дело-то совсем простое.
— Ну? — с любопытством окружили Исайку новенькие: все хотели узнать секрет Арбатовой.
— А только и всего-то, что за Арбатову или мать, или сестра — «первушка» [8] попросила, вот и все! — и Исаева торжествующе посмотрела на удивленные лица своих слушательниц.
— Да что ты?!
— Быть не может!
— Какая несправедливость! — возмущались девочки.
— Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, — уверенно добавила Исайка.
— Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? — не унималась Замайко. — Ведь и за меня могла бы мама попросить.
— Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, — дразнила ее Исайка.
— А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? — вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.
— Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», — поспешила объяснить Замайко.
— Что ж? Значит, и не будут ее стричь, — равнодушно пожала плечами Кутлер, — смешно только — вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!
— А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку» [9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, — добавила Исайка.
— Это возмутительно! Это несправедливо! — восклицали девочки.
— Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, — остановила их Кутлер.
— Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… — со вздохом произнесла Завадская.
— Не вздумай только в письмах откровенничать, — насмешливо предупредила Исайка.
— А что? — насторожилась Завадская.
— А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!
— Да что ты! — испуганно воскликнула Завадская.
— А ты что, уже написала, что ли?
— Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..
— А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! — смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.
— А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? — волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.
— А что же ты по-грузински не писала? — насмешливо спросила ее Исайка.
— Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, — объяснила девочка, — я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, — говорит, — неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?
— Пустяками отделалась, — презрительно бросила в ее сторону Исайка, — могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.
— Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, — в недоумении ответила грузинка.
— Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.