Она села за кухонный стол и беззвучно заплакала. Это продолжалось, как мне показалось, очень, очень долго. Потом раздался слабый зов Афанасия Неофитовича. Я не сразу понял, что он говорит, только когда подошел, догадался по губам:
— Сынок!..
Я вколол ему омнопон — сразу две ампулы. Он успокоился и уснул. Дыхание было неровным, со свистом. И лицо угрожающе синело, губы сжались в белые ниточки.
Вернувшись на кухню, я сказал, отводя глаза:
— Я принесу вам все, что нужно сегодня ночью. И научу, что нужно сделать.
Она вцепилась в мою руку и стала трясти ее, всхлипывая и долго не выпуская.
— Поставьте… потом… две свечки у Николы Морского…
* * *
Я не буду описывать в подробностях то, что делал в ту печальную ночь. У старика вены были исколоты — так что можно было смело вставлять иглу Дюфо. Капельницу я устроил с помощью вешалки-треноги. И повернул вентиль.
Олимпиада Дмитриевна, которой я тоже сделал укол омнопона, глядела полусонными-полубезумными глазами. Она сидела напротив Афанасия Неофитовича, на стареньком стуле, сложив руки на коленях и поставив ноги в вязаных тапочках на вязаный же круглый половичок.
— Долго это? — шепотом спросила она. И вздохнула. — Ему же не больно, правда?
— Нет. Вы же видите — он спокойно спит.
Тянулось время. Когда кончился один флакон, я подсоединил другой. Вернулся на кухню, выпил принесенной с собой водки.
Олимпиада всхлипывала за стеной. Потом всхлипывания стали переходить в подвывания. Я поежился. Не услышали бы соседи, не подняли шум… Впрочем, если услышат — хорошо. Подтвердят нашу версию.
Когда я вернулся в комнату, Афанасий Неофитович не дышал.
Конечно, это еще ничего не значило. Я хотел снова уйти на кухню, но Олимпиада Петровна вдруг сказала:
— Хватит ему. Вы уж простите, Алексей Дмитриевич, но я…
Тут она поднялась и пошла к телефону, висевшему на стене в прихожей. Я не двинулся следом. Я ждал.
Когда же послышался сдавленный голос: «Алло! Это „скорая“? — я в два прыжка оказался рядом со старушкой, отнял трубку и прикрыл ее рукой.
— Зачем же вы, Олимпиада Петровна?
— Надо же вызвать „скорую“… В морг отвезти… — растерянно пробормотала она.
— Не надо, — сказал я и повесил трубку.
Она отступила к входной двери.
Она тяжело дышала, и круглое лицо ее блестело от пота.
— Что же вы, Алексей Дмитрич, — тихо сказала она. — Насильно меня будете, да?..
Я отвернулся. Пошел к Афанасию. Вынул иглу, снял с вешалки флакон, поставил на тумбочку. Пощупал пульс, заглянул под веко. Черт его знает, сто лет при мне никто не умирал. Я уж и забыл, что и как делается в таких ситуациях…
Когда повернулся, Олимпиада Петровна стояла позади, в центре комнаты, опустив голову. Она стояла прямо посреди круглого половичка, нахохленная, как птичка, опустив руки со скрещенными пальцами. Под люстрой серебрились редковатые волосы.
— Знаете, Алексей Дмитрич, — вдруг тихо сказала она. — Я ведь во время войны в особом отделе служила… И чем только нам там ни приходилось заниматься!.. Все временем оправдывали, войной.
Говорили: так надо. Надо, чтобы одни голодали, а другие получали сносный паек. Чтобы по одному доносу человека везли в Серый дом. Чтобы расстреливали только по подозрению в шпионаже. Или даже в малодушии… Много греха у меня на душе, — тут она быстро взглянула на меня и вздохнула. — Я мне ведь тоже в рай хочется. Верю я в Бога, не верю — это неважно.
Важно, что за грехи все равно придется ответ держать…
Я выбежал на кухню. Руки тряслись и бутылка зазвенела о стакан, когда я наливал водку. Выпил. Закурил. Делалось тяжело, муторно и страшно.
Внезапно сигарета выпала из пальцев: в комнате что-то стукнуло, потом заскрипело и наконец, зашипело — звуки мне показались оглушительными. А потом, сквозь скрежет и шипенье, раздалась оркестровая музыка и нежный женский запел: „Уехал милый надолго… Уехал в дальний город он… Пришла зима холодная, мороз залютовал. И стройная березонька поникла, оголенная, замерзла речка синяя, соловушка пропал…“.
Я выбежал в комнату. На столе играл древний патефон — тот, что в виде чемоданчика, с заводной ручкой. Неестественной быстро кружилась черная пластинка с большой красной наклейкой. Игла, похожая на обойный гвоздь, скрежетала и шипела, но все же извлекала из черной допотопной пластмассы звуки человеческого голоса.
А вокруг патефона тихонько, по-старушечьи, кружилась Олимпиада Петровна и вполголоса подпевала.
— Перестаньте, Олимпиада Петровна! — сказал я севшим голосом.
И повторил громче: — Перестаньте! Соседи услышат!..
Она повернулась ко мне, кивнула. Иголка-гвоздь с визгом съехала с пластинки.
— Это наша любимая песня, Алексей Дмитрич, — сказала она. — Афанасий очень любил ее слушать: после ранения в госпитале он очнулся под эту музыку и подумал, что оказался в раю. После передовой, после грязи и крови… Белые стены, белые улыбчивые сестрички. И песня по радио…
Она снова затопталась на половичке, изображая танец, слегка надреснутым голосом запела:
— Пропали три свидетеля, три друга у невестушки, и к сердцу подбирается непрошенная грусть…
Она покачнулась, схватилась за край стола. Я было подхватил ее, но она оттолкнула меня с неожиданной силой:
— Промчатся вьюги зимние! Минуют дни суровые! И все кругом наполнится веселою весной… И стройная березонька листву оденет новую, и запоет соловушка над синею ре… кой…
Она сползла на половичок, потянув за собой со стола скатерть вместе с патефоном.
Патефон с грохотом упал на пол, раскрылся, пластинка брызнула во все стороны черными брызгами. Прижав скатерть к груди, вперив глаза в потолок, Олимпиада Петровна силилась выговорить:
— За даль… нею околицей… за моло… дыми вязами мы с милым, расстава… яся клялись в люб…
И внезапно замолчала.
За спиной послышался шорох. Я обернулся и волосы зашевелились у меня на голове: на своей постели приподнимался Афанасий Неофитович. Глаза у него были раскрыты, пальцы скрючены, лицо перекошено страшной судорогой. Он протянул руки вперед, открыл рот, что-то попытался сказать… Чудовищное напряжение исходило от этой неподвижной каменной фигуры. И, кажется, я расслышал:
— И было… три… сви… де… те… ля…
Он хотел допеть любимую песню, но внезапно со стуком захлопнул рот и упал на спину.
* * *
Впопыхах я собрал все свои инструменты, лекарства, склянки.
Запихал в „дипломат“ и стакан, из которого пил, и кое-как заткнутую бутылку с водкой, даже пепельницу сунул туда же.
Схватил куртку, шарф и, не оборачиваясь, выскочил из квартиры.
В несколько секунд сбежал по лестнице вниз, спугнув какого-то бомжа, который спал под батареей на площадке между этажами, — выскочил во тьму и только тут перевел дух.
* * *
Ни на другой день, ни на следующий ничего не происходило. Я работал, как обычно, в напряжении ожидая, что за мной вот-вот придут „оттуда“, или, по крайней мере, вызовет заведующая… но нет.
И только в субботу, когда поликлиника была полупустая и я раньше обычного закончил прием, в коридоре Инесса на ходу сказала:
— Ой, Алексей Дмитриевич, вы слышали? Старик со старухой покончили с собой!
Я остановился, глядя на нее во все глаза.
— Ну да, покончили… — Инесса слегка попятилась. — Передозировка омнопона, представляете? Сами себя кололи…
Наркоманы.
Я молчал, и Инесса еще неуверенней добавила:
— А я думала, вы уже знаете. Они ведь с вашего участка…
* * *
Оказывается, соседям все-таки показался подозрительным ночной шум. Они вызвали „скорую“ и милицию — но только вечером следующего дня. Взломали двери. Их нашли на полу — лежали, обнявшись, на осколках допотопной патефонной пластинки…
Это все, что я узнал. Больше о них не вспоминали.
Но мне и теперь, спустя много лет, время от времени чудится старческий дрожащий голос:
— Алексей Дмитриевич! Зачем же вы нас отравили?..
И белый укоризненный палец тычет мне прямо в лоб. А я каждый раз теряю дар речи, и не успеваю, не могу сказать правду: я никого не травил. То, что я ввел Афанасию Неофитовичу, было обычным солевым раствором, абсолютно безвредным даже для инфарктника. Если от него что и разорвется — то уж скорее не сердце, а мочевой пузырь.
И единственное, что меня успокаивает — это вычитанная в детстве фраза: „Они жили долго и счастливо, и умерли в один день“. А можно ли не только жить, но и умереть счастливо?..
* * *
Через некоторое время все это постепенно забылось. Я подумывал купить дачу, но по-умному, так, чтобы лишний раз не засветиться. Странно бы было лимитчику, не проработавшему и года, внезапно разбогатеть. А по-умному можно было сделать, лишь имея большие деньги.