Над повествованием о печальных судьбах самураев витает вопрос: а стоят ли даже самые высокие идеалы тех жертв, которыми за них приходится платить? В рассказе «Родинка, воскресившая в памяти прошлое» герой берет в жены обезображенную оспой девушку, так как долг обязывает сдержать обещание, данное ее родителям задолго до свадьбы. Законы чести торжествуют. Но автор заключает рассказ словами, в которых сквозит ирония:
«Если бы женщина эта была красавицей, она безраздельно владела бы помыслами Дзюхэя, но поскольку он взял ее в жены лишь потому, что так велел ему долг, все мысли его были устремлены к совершенствованию в воинских искусствах… и имя его прославилось в нашем мире».
В книгах Сайкаку пафос и ирония не существуют по отдельности, а соседствуют друг с другом, и это «больше соответствует истинному лицу жизни, в которой тоже перемешаны ужасы и очарования».[15]
Жизнь, всецело подчиненная сверхличным ценностям, кажется писателю придуманной, ненастоящей. Его занимают не столько человеческие добродетели — о них и так было слишком хорошо известно из литературы прошлого, — сколько слабости, пороки и несовершенства, ведь именно в их зеркале отражается живая, всамделишная жизнь.
Если Сайкаку требуется нарисовать портрет красавицы, он чаще всего ограничивается беглым традиционным сравнением с «цветущей сакурой» или «стройным кленовым деревцем в осеннем багрянце». Другое дело, когда портретируемая «настолько дурна собой, что не отважится сесть возле зажженной свечи», — тут автор не жалеет красок, смакуя каждую подробность:
«Личико у нее хоть и скуластое, но приятной округлости. Лоб выпуклый, будто нарочно создан для покрывала кацуги. Ноздри, может быть, и великоваты, зато дышит она легко и свободно. Волосы, нет спору, редкие, но это имеет свое преимущество: не так жарко летом. Талия у нее, конечно, чересчур полная, но и тут нет ничего страшного — поверх платья она всегда будет носить парадную накидку свободного покроя, поглядишь — и на душе приятно. А то, что пальцы у нее толстые, тоже не беда, крепче будет держаться за шею повитухи, когда приспеет время рожать».
(«Разумные советы о том, как выгоднее вести хозяйство»)Художественный мир Сайкаку живет по законам пародийного снижения. Это своего рода антимир, соприкасаясь с которым вся система принятых в обществе и освященных литературой нравственных правил неизбежно опрокидывается вверх дном, выворачивается наизнанку.
Сборник «Двадцать непочтительных детей страны нашей» служит пародийным отголоском китайской дидактической книги XIII века «Двадцать четыре примера сыновней почтительности».
Притчи о благочестивых сыновьях, верных конфуцианскому долгу почитания родителей, были широко известны во времена Сайкаку не только в переводе, но и в многочисленных переложениях. Их отличие от оригинала состояло лишь в том, что действие переносилось в Японию, а герои наделялись японскими именами и «биографиями».
Совершенно иначе поступает в своей книге Сайкаку.
«В наши дни молодые ростки бамбука ищут не под снегом, как Мэн Цзун, а в зеленной лавке; карпов, что плещутся в рыбном садке, хватит любому Ван Сяну»,[16]
— пишет автор в предисловии к сборнику, давая читателю понять, что истории о самоотверженности Мэн Цзуна, отправившегося зимой в лес искать съедобные побеги бамбука для матери, или Ван Сяна, который, чтобы накормить мачеху карпом, лег на лед, пытаясь растопить его теплом своего тела, — изрядно устарели.
Сайкаку не просто подправляет подлинник, но меняет в нем все знаки на противоположные: герой превращается в антигероя, добродетель — в порок, дидактика — в иронию, а пафос — в гротеск. Пародийное смещение акцентов напоминает клоунаду, игру, но за этой игрой стоит отнюдь не шуточное стремление осмыслить реальную, а не выдуманную жизнь, которая слишком далека от совершенства, чтобы соответствовать каким-либо образцам или «примерам».
Реальностью для Сайкаку была не только находившаяся у него перед глазами действительность, но и весь мир известной ему литературы далекого и недавнего прошлого, в которой он черпал материал для художественного осмысления и переосмысления. Чужое слово подстегивало его творческую фантазию, побуждало откликаться на него.
У Сайкаку немало произведений, открыто ориентированных на тот или иной литературный прототип. К их числу, помимо «Двадцати непочтительных детей», принадлежит книга «Сопоставление дел под сенью сакуры», которая, как явствует из названия, представляет собой японскую версию «детективных», как мы сказали бы сейчас, рассказов Гуй Ванжуна из сборника «Сопоставление дел под сенью дикой груши». К этому же кругу произведений относятся и «Новые записки о том, что смеха достойно», правда, за вычетом названия этот сборник имеет мало общего с сочинением Дзёрайси «Записки о том, что смеха достойно» (1642) и уж во всяком случае не повторяет его уныло-проповеднический тон.
Порой обращение писателя к существующему в традиции материалу не носит столь явного и демонстративного характера и проявляет себя в сюжетных перекличках или общем замысле. Таков сборник «Рассказы из всех провинций», в котором звучит эхо книги XIII в. «Дополненное собрание рассказов из Удзи». Оба произведения повествуют о чудесах, но для средневекового автора чудеса абсолютно реальны, Сайкаку же относится к ним скорее как к небывальщине, и сквозь фантастику его рассказов всегда проглядывают очертания реального и узнаваемого мира.
«Рис в тех краях, — сообщает автор о сказочном подводном царстве, — стоит куда дешевле, птицу и рыбу ловят прямо руками, и женщины гораздо доступнее!.. Ни холода, ни голода там не знают. А Новый год и праздник Бон отмечают точь-в-точь как здесь. С четырнадцатого дня шестого месяца зажигают праздничные фонари. Вся разница только в том, что никто не приходит взимать долги!»
(«Уплывший вдаль корабль сокровищ»)На сюжетном уровне сборник Сайкаку не обнаруживает заметных аналогий с «Рассказами из Удзи», зато в его орбиту попадают отдельные сюжеты из книги волшебно-фантастических новелл «Кукла-талисман» (1666),[17] принадлежащей популярному писателю, старшему современнику Сайкаку — Асаи Рёи.
В рассказе «Дева в лиловом» Сайкаку повествует о роковой встрече обыкновенного человека с женщиной-тенью, любовь к которой едва не заканчивается для него гибелью. Сюжетная канва заимствована из новеллы Рёи «Пионовый фонарь», однако вышитый по этой канве узор, проецируясь на оригинал с его таинственной и жутковатой атмосферой, создает неожиданный стилистический эффект.
«Увидев деву, позабыл он [герой] многолетние свои благие стремления… она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась подбрасывать мячик…
— Эта песенка-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? — спросил он, и она отвечала:
— У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! — И с этими словами… улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: — Не троньте меня, а то буду щипаться!
Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так что стало видно алое нижнее кимоно.
— Ах, мне нужно изголовье! — проговорила она с полузакрытыми глазами. — А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову преклонить…»
Чудеса у Сайкаку прежде всего забавны, и в этом — коренное отличие его произведения от предшествующих образцов этого жанра.
В той же стилистической манере, что и «Рассказы из всех провинций», написан сборник «Дорожная тушечница». Здесь писатель обращается к распространенному в японской средневековой прозе жанру путевого дневника. Повествования такого рода нередко облекались в форму рассказов монаха-отшельника о том, что он повидал, услышал или испытал в ходе своих странствий. Таково же и произведение Сайкаку — содержание его сборника составляют диковинные истории, якобы рассказанные паломником Бандзаном. Повествовательная схема жанра точно воспроизводится в книге Сайкаку, но точность эта, конечно же, мистификаторская.
Отличен от своих литературных прототипов прежде всего сам рассказчик. Этот странноватый человек — не то монах, не то мирянин, — в котором невольно угадываются черты самого автора, ведет свободную жизнь, не скованную правилами и запретами. И в странствие он отправляется не затем, чтобы укрепить себя на стезе познания истинного смысла бытия, а для того, чтобы увидеть мир и написать обо всем, что есть в нем «любопытного и забавного», — ведь «со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!»