— Не бог, а вот мы, люди, постараемся вразумить, — возразил Ковалев, энергично смыкая лежащие на столе руки в замок. — Итак, говорить нам об этом больше нечего. Вызвал-то я тебя, Петр Иванович, совсем по другому делу.
Митенко выпрямился: во всей его по-стариковски грузной фигуре почувствовалось оживление.
— Знаю я тебя давно, пятнадцать лет знаю, — продолжал Сергей Яковлевич. — Многому у тебя научился, когда еще молодым, безусым попал в Янрай. Прекрасно мне известно твое тяжелое, честное прошлое. И вот решил я дать тебе рекомендацию в партию.
— Мне… рекомендацию в партию? — Митенко встал. Седые, косматые брови его поднялись кверху. — Но я же, Сергей Яковлевич…
— Понимаю. Ты никогда никому не говорил, что собираешься вступать в партию…
Митенко закрыл на мгновенье глаза.
— Еще раз спасибо тебе, Сергей Яковлевич, за доверие… Ты не ошибся, что о партии мною думано-передумано… Мог бы я, конечно, обойтись и без этого, как его… без оформления. Но сейчас, когда вражья сила — вон куда, к самой Волге катится, оформление это, как я своей старой головой думаю, имеет, пожалуй, свой смысл…
— Да. Ты правильно рассудил: оформление это сейчас имеет свой особый смысл, — подчеркнул Ковалев слова Митенко. Он хотел сказать еще что-то, но тут дверь в кабинет отворилась и снова захлопнулась. Послышались голоса спорящих людей. Ковалев и Митенко недоуменно переглянулись.
— Никак Гивэй буйствует, его голос! — сказал Петр Иванович, прислушиваясь к шуму за дверью.
— Пустите, я говорю… Я уже везде был, сейчас к секретарю райкома пойду. Фашисты опять наступают! Почему такое, не понимаете, а? Мне надо!
Ковалев встал. В кабинет ввалился возбужденный, с растрепанной челкой, со скомканным малахаем в руке Гивэй. Остановившись посреди кабинета, он передохнул и вдруг с ужасом почувствовал, что все слова, которые приготовил для секретаря, исчезли.
— Так, значит, на фронт? Воевать собрался? — весело спросил Ковалев.
— Ну, да, — подхватил Гивэй, радуясь, что его здесь сразу поняли.
Несколько минут он доказывал, что ему необходимо стать летчиком, заменить брата на фронте. Сергей Яковлевич, погасив улыбку, внимательно слушал юношу.
— Сядь, Гивэй. Сейчас мы закончим разговор с Петром Ивановичем и побеседуем по твоему делу. Думаю, что мы с тобой вполне договоримся, — мягко предложил он, выбрав момент, когда юноша немного остыл.
— Конечно, договоримся, — обрадовался Гивэй. — Чудак я, не пошел к вам сразу. Давно учился бы в школе летчиков!
4
Шельбицкий пришел домой, набросил на двери крючок и, с раздражением пнув ногой сбившуюся у кровати шкуру белого медведя, тяжело опустился на стул.
«Сердце холодное, как чугунная гиря…» Да! «холодное, как чугунная гиря!» — Губы бухгалтера желчно покривились. Хрустнув болезненно бледными пальцами, он встал, принялся ходить по своей маленькой запущенной комнате.
— Да! «Холодное, как чугунная гиря!» — уже вслух сказал он. — Ну, что ж! Этак-то спокойнее, а от огня пожар случается… Меня не воспламенишь, нет! А вот заморозить кровь в жилах я кое-кому все же постараюсь.
Шельбицкому ясно представились глаза Ковалева, в которых светилась беспощадная насмешливость.
— Ух вы! Как я вас ненавижу… Всюду-то вы суетесь с вашими горячими сердцами… Кого согреть, а кого и обжечь норовите… А мне не надо вашего тепла, не надо!
Засунув руки в карманы, Шельбицкий подошел к окну. Густой низкий туман заволакивал бухту, забитую льдами. Вершины сопок, покрытые снегом, четко вырисовывались на ясном горизонте. Шельбицкому вспомнилось, как он долго смотрел на эти холодные вершины солок, когда три года назад впервые попал на Чукотку; Удивительная тишина, безмятежное спокойствие чукотских просторов, чувство, как будто он вдруг совершил прыжок в дальнее прошлое, когда и людей-то на земле не было, наполнило его душу еще совершенно неизведанной радостью.
— Один! Только я один! Боже ты мой… Только я, и больше никого! — шептал он, глотая слезы. — И это после того, когда тебя толкали, тормошили, когда тебя тянули за собой эти общественники, эти государственники! О, сколько крови они мне испортили! И даже она… она, эта тихоня, которую я назвал женой…
Мысль о жене снова уколола сердце Шельбицкого. Долго он не решался жениться, выбирал себе такую подругу жизни, чтобы была тихая, скромная, без всяких этих стремлений к собраниям, самодеятельным спектаклям, бережливую и покорную. И как будто ему удалось найти такую. Но, увы! Разочарование пришло очень скоро. Вдруг этой тихой и как будто очень покорной женщине захотелось дружбы, или, как она называла, живого общения с соседями, с теми соседями, которых Шельбицкий не мог терпеть, как и они его.
С каждым днем Шельбицкий открывал все новые и новые недостатки в своей жене. Претензии сыпались одна за другой. То, видите ли, плохо, что муж выдает ей на день определенную сумму денег и требует точного отчета, куда и как она их израсходовала; то вздумалось ей непременно иметь ребенка, о котором Шельбицкий не мог говорить без холодного пота; подумать только — детский плач по ночам, пеленки, присыпки; а однажды она без его ведома подписалась на заем, как домохозяйка, на триста рублей, и это тогда, когда он, Шельбицкий, главный бухгалтер крупного торгового учреждения, подписался на двести пятьдесят!
Дальше вообще все пошло колесом. Через пять месяцев супружеской жизни они возненавидели друг друга. Обозвав Шельбицкого трухлявым обломком прошлого века, жена ушла от него навсегда, даже не надев пальто, хотя на улице было тогда довольно холодно. Шельбицкий облегченно вздохнул, спрятал пальто и другие вещи жены как можно дальше и сказал, что скорее отрубит себе руку, чем женится во второй раз.
На Чукотку Шельбицкого привела мечта о больших деньгах, а также и то, что здесь он думал найти настоящее уединение, тишину, спокойствие.
И вот он смотрит на величавые, седые головы сопок, прислушивается к полярному безмолвию и плачет, растроганный, счастливый.
— Один! Только один! Мой единственный друг! — обращается он к себе. — Наконец-то, кажется, ты нашел рай на земле, на этой-вот земле вечной мерзлоты, среди белого безмолвия.
Но, увы! Понадобилось не так уж много времени, чтобы Шельбицкий убедился: не дадут и здесь ему жить так, как он хочет. Тишина, спокойствие — это только иллюзия. Его очень скоро оценили как хорошего специалиста, но никто не хотел простить ему скаредности, замкнутости, желчности, черствой бездушности.
Все было похоже на то, что происходило с ним и там, на Большой Земле, в городе. И сегодня, после разговора с секретарем райкома, Шельбицкий почувствовал это особенно остро. «Сердце холодное, как чугунная гиря!» И слова-то какие страшные выбрал, — думал бухгалтер, не отрывая взгляда от седых вершин сопок. — Что ж, он хотел, чтобы я простил Митенко? Нет! Я не из тех! Этому зловредному старику, видите ли, не понравилось, что я пару песцов хотел положить себе в чемодан. А у самого, поди, уже целая сотня самых первосортных припрятана. Не верю! Нет, нет! Не верю, что вы такие чистенькие! Честненькие! Не было, нет и не будет таких на свете!»
Резким движением задернув занавеску на окне, Шельбицкий снова принялся ходить по комнате. В это время негромко постучали в дверь.
— Кто там? — спросил Шельбицкий, недоуменно глядя на дверь. Посетители к нему являлись редко.
— Это я, Венедикт Петрович! Вы велели мне притти…
Узнав голос заведующего магазином, Шельбицкий отбросил крючок. На пороге показался невысокий человек, одетый в темно-синюю робу, подбитую снизу оленьим мехом.
— Здравствуйте, Венедикт Петрович! — сказал мужчина.
— Здравствуй! — начальственным тоном ответил на приветствие Шельбицкий. — Принес то, что я тебя просил?
— Вот, извольте! — Заведующий магазином угодливо улыбнулся и принялся развертывать сверток, в котором оказалось драповое пальто. — Оформил так, как вы просили. По ордеру это пальто какой-то учитель из тундры должен был забрать.
Шельбицкий взял в руки пальто, подошел к окну, чуть отодвинул занавеску. Долго он осматривал верх, подкладку, воротник, пробовал, прочно ли пришиты пуговицы.
Когда заведующий магазином ушел, бухгалтер спрятал пальто в один из своих объемистых чемоданов и впервые почему-то почувствовал, что ему неуютно и душно в его грязной комнате. «Попробовать в клуб сходить, что ли? — пришла неожиданная мысль. — Смешно. Шельбицкий и вдруг в клубе! Чего доброго, все забудут о сцене и на меня уставятся…»
Криво усмехаясь, Шельбицкий повязал засаленный черный галстук и отправился в клуб.
В клубе шел вечер самодеятельности. Едва открыв дверь, Шельбицкий увидел на сцене заведующего складами торговой базы Василия Лукьяновича Савельева. Шельбицкий как-то весь съежился, словно его облили холодной водой, и прилип спиной к стейке. Савельев пел «Славное море, священный Байкал». Приятный, чуть надтреснутый бас его был сильным, задушевным. Едва певец закончил песню, как раздался гром аплодисментов. Люди кричали «бис», яростно хлопали в ладоши. Савельев неуклюже кланялся, вытирая клетчатым платком смущенное, расплывшееся в благодушной улыбке полное лицо и лысину. Публика не желала отпускать со сцены одного из лучших исполнителей поселкового коллектива самодеятельности.