Дверь с грохотом отворилась – восьмилетний Мартин, старший сын Фрейдов, сражаясь с чемоданами Минны, втащил их в комнату. Он обещал стать красавцем, но пока был неуклюж и толстоват, под правым глазом расползся внушительный синяк. Марта всегда жаловалась, что ребенок вечно попадает в переделки, приходит домой с разбитыми коленями, фонарями под глазами и гневными записками от матерей соучеников.
– Что с твоим глазом?
– Ничего, – ответил он. – Ты к нам надолго?
– Только на обед, – ответила Минна.
– Правда? – с надеждой ответил он, из чего Минна заключила, что проблема «незамужней тетки» еще не разрешилась между его родителями.
Глава 3
– Какая прелесть! – воскликнула Марта, восхищаясь тонкой фактурой шелкового вечернего платья, которое Минна только что извлекла из чемодана.
– Подарок бывшей хозяйки. Ну, не совсем подарок. Баронесса решила, что оно вышло из моды, и велела избавиться от него, – объяснила она, улыбаясь, и воспоминания детства вдруг нахлынули на нее.
Они с Мартой готовились к первому светскому событию года. Как давно это было, и как незначительно, глядя отсюда и сейчас!
Марте было восемнадцать лет, и в глазах ее многочисленных поклонников она была само совершенство – ростом чуть более пяти футов, тонкое, миловидное лицо. А в тот великолепный осенний день ее щеки порозовели после утренней прогулки, и она казалась чистой и непорочной в мягком сером костюме и сапожках. Она и Минна, перейдя широкую Рингштрассе, миновали собор Святого Стефана и Оперу, и оказались в центре старого города, где их семейный портной держал маленькую мастерскую. Первый «шикарный» бал года состоится через полгода, но Марта уже подобрала ткань на платье. Семь ярдов широченной желтой парчи (никаких кринолинов – слишком вульгарно и старомодно) будет отмерено, отрезано и сшито, собрано в корсет, подчеркивая изящную талию Марты, а мягкие складки будут красиво облегать ее скромный derriere[3].
Ателье находилось на искривленной, темной улочке со средневековой мостовой и было зажато между парфюмерным магазином и столярной мастерской, пропахшей лаком. Когда девушки вошли в лавку, они тут же заблудились в шелковых дебрях. Ряды толстых рулонов разноцветных тканей выстроились у стен, закрывая проходы и окна, и это не считая ящиков, переполненных бантами, перьями, кружевами и бахромой. Минна щупала роскошную французскую ткань ручной выделки со сложными итальянскими узорами, шелковистый бархат – малахитовый, гранатовый и мерцающий золотом. Интересно, сколько это стоит? Нигде не было ни одной этикетки.
– Марта, а сколько это все может…
– О, Минна, смотри! Синий бархат, какой цвет – настоящая берлинская лазурь, – ответила Марта, погруженная в себя.
– Твои подружки от зависти покроются «настоящей берлинской зеленью», – усмехнулась Минна.
В четырнадцать лет она была выше старшей сестры и чуточку нескладной – слишком длинные ноги и шея, ключицы, выпирающие из выреза блузки. Минна еще не выходила, да у нее и не было еще вечернего платья. Она сравнила себя с сестрой в зеркале примерочной. Она давно уже сравнивала себя с Мартой, надеясь, что отражение волшебным образом станет таким же, как у сестры, но, увы, так не случалось. «И слава богу», – решила она годы спустя.
Впрочем, кое-что в своем отражении Минне нравилось. Она, как и Марта, унаследовала тонкий фамильный профиль и кожу, белую, без единого пятнышка. Но вот ступни были просто гигантскими, и когда Минне исполнилось восемь лет, они уже не могли меняться с сестрой ботинками или туфельками. Потом волосы – не держащиеся в косах, вечно вылезающие во все стороны беспорядочными прядками. А почерк! Более корявый и неразборчивый, чем у Марты. Домашний учитель никогда не забывал упомянуть об этом, впрочем, признавая с неохотой, что только Минна – настоящая ученица в семье.
После примерки сестры под руку шли по архитектурной бесконечности главной улицы, мимо декоративных фасадов жилых домов, а потом по Кернтнерштрассе мимо кафедрального собора. В те дни трудно было пойти куда-нибудь и не встретить военного при полном параде, и вот уже группа вояк улыбалась сестрам, козыряя. Потом еще несколько улиц в сторону канала, к рынку, где они купили горячие, липкие сливочные пирожные в бумажных стаканчиках и помахали руками людям в лодках. Жизнь была прекрасна, и они были благодарны ей, а это не все девушки умеют. Потому что прошлое было кошмаром.
Десять лет семья жила в Гамбурге, их отец, Берман Бернайс, угодил в тюрьму на четыре года за банковские махинации. Но он был не виноват, и в этом Минна не сомневалась. Долгие годы мучительный налет стыда отравлял время, когда семья собиралась вместе или участвовала в каких-либо событиях. Пока муж сидел, их мать выработала высокомерную позу презрения, желая преодолеть позор, а старший брат, Эли, бросил школу, стал избегать друзей и пошел работать к дяде родом из Киева, который торговал по деревням мануфактурой вразнос. Эли уезжал на недели неизвестно куда, вскоре появлялся, опустошенный духом, без сил, в измятой одежде и пропахший сосисками с капустой. Жаловался на сельскую грязь и болезни, на переполненные постоялые дворы без ванных, но больше всего Эли ненавидел жизнь странствующего разносчика. «Ну да, – подумала Минна, – он показал всем им, уехал в Америку с собственной семьей, теперь побогаче их всех».
Минна помнила день, когда отец вернулся. Он стоял в дверном проеме, словно живой мертвец, волосы седые и клочковатые, борода свисала с подбородка мочалкой. От его вида ее будто камнем ударило, а вся семья словно онемела. Марта отскочила, когда отец приблизился к ней, тогда он повернулся к Минне.
– Моя маленькая красавица, – ласково сказал он. Отец протянул к ней руки и крепко обнял, а она прижалась к его ребрам, проступающим под одеждой.
Вечером, когда они зажгли субботние свечи, семья вела себя тихо и осторожно, но в голосе матери звучали гнев и тревога, и даже годы спустя ни гнев, ни тревога не исчезли. Ее обида только возросла, когда отец нашел новую работу в качестве секретаря знаменитого экономиста и перевез семью в скромный дом на окраине еврейского района в Вене. «Но там живет вполне солидный еврейский средний класс», – уговаривал он, и многие его друзья разбогатели и стали влиятельными при Габсбургской монархии. Сотни еврейских семей, как и они, ринулись в город в те дни, подальше от растущего антисемитизма пригородов Гамбурга, ища счастья и культуру в несравненной Европе. Но все его увещевания пропускались мимо ушей, Эммелина скучала по родной Германии и винила Бермана за позор и нищету. В конце концов, собственная семья была если не богатой, то уважаемой и состоятельной, а все эти неприятности с тюремным заключением опозорили ее доброе имя.
– Вена угнетает меня, – сварливо говорила она, – улицы невыносимо шумные. И все эти уродливые шпили!
– А мне здесь нравится, – обычно замечала Минна, спокойно и вызывающе, косвенно защищая отца. – Не то что в скучной провинции. В Гамбурге просто нечего делать.
Когда мать продолжала список обид на Вену – удручающий авангард, сырая погода, ветхие синагоги, – отец усаживался в кресло и лишь виновато улыбался. Минна садилась рядышком, и они играли в карты или читали. Минна часто будет вспоминать эти мгновения, когда их было только двое.
За день до его смерти Минна с отцом вышли на обычную вечернюю прогулку. На улицах Вены жизнь всегда била ключом, и Минна любовалась красиво одетыми мужчинами в шелковых цилиндрах, женщинами в изысканных шляпках, украшенных перьями, в модных туалетах и переливающихся меховых манто, когда они собирались у парадного подъезда отеля «Империал» или у популярного кафе «Централ». Она любила наблюдать ухоженные черные кареты, подъезжающие к ресторанам, полным людей, которые курили, смеялись, пили свежезаваренный горький кофе по-венски. Воздух полнился дымкой, светом, музыкой. И Минна думала, что любит этот город так же сильно, как мать ненавидит его.
Она помнила день, когда узнала дурную новость. Марта с Минной были в модном магазине, обсуждая, кто из ее бесчисленных поклонников подпишет ей билет с приглашением к танцу, когда вбежал Эли, бледный, как полотно. Берман переходил Рингштрассе на оживленном перекрестке и упал посреди улицы. Очевидцы утверждали, что он постоял мгновение, хватая руками воздух, и рухнул кулем на мостовую – только чудом его не переехала карета. Отцу было всего пятьдесят три года. Смерть от обширного инфаркта.
Следующие дни все было сосредоточено на подготовке к похоронам, которые, согласно еврейским традициям, должны были состояться не позднее двух суток после смерти. Эммелина была безутешна и остра на язык даже больше обычного. Она сидела в кабинете на краешке дивана, с нетронутым рукоделием на коленях. Шторы были опущены, зеркала покрыты черным крепом, и часы показывали время смерти.