Ни Васька, ни Мика ни в чем не нуждались, опять же – благодаря дяде Пеке. Для внутреннего пользования он наскоро слепил сказочку в духе «Снежной королевы» – о сверкающем и ослепительном состоянии, которое оставил дед и приумножили мама с отцом. Сказочка оказалась совсем не волшебной и едва ли унизительной; выросшая щепетильная Мика и подраставшая, анархически настроенная Васька поняли это много раньше, чем следовало бы: мама и отец так и остались бюджетниками, даже на единственную семейную поездку в недорогой Египет они копили несколько лет. Даже «Форд», на котором они разбились, был сильно подержанной двенадцатилетней колымагой. С дедом все обстояло сложнее. По советским меркам он был человеком совсем не бедным, но, прежде чем утонуть, все свои сбережения завещал «этой суке В.»,последние лет сорок проживавшей в (кто бы сомневался!) несбыточном модильяньевском Париже. Маме, а впоследствии и Мике с Васькой, достались дедовы архивы, орденские книжки (сами ордена, вслед за дедом, уплыли в неизвестном направлении) и квартира с мастерской. Совсем нешуточные двести пятьдесят квадратов общей площади на Песочной набережной свидом на Малую Невку и заповедный Крестовский остров.
Тёртый дядя Пека рассуждал примерно так же, как и две фурии: квартира с мастерской – самый настоящий, несгораемый капитал. Но, в отличие от фурий, Павел Константинович был полон решимости оставить этот капитал за бедными сиротками.
Бедными, бедными сиротками.
Четко продуманный план по спасению сироток удался ему блестяще: ни фурии, ни кто-либо другой никогда больше не беспокоили сестер на предмет купли-продажи квартиры, не говоря уже об отъеме или уплотнении. И это в то время, когда в Питере шла самая настоящая война за квадратные метры. И люди, гораздо более защищенные, чем Мика сВаськой, сгорали, как свечки, и сплошь и рядом оказывались в безымянных могилах на безымянных кладбищах. Без админресурса тут не обошлось, так думала впоследствии Мика; админресурс она могла лицезреть едва ли не еженедельно – в образе дяди-Пекиного телохранителя Гоши, привозившего деньги; в образе дяди-пекиного шофера Саши, привозившего еду. И Саша, и Гоша были в глазах Мики воплощением жутковатого мифа о Франкенштейне; робокопами, универсальными солдатами, кикбоксерами-3-искусство-войны, вампирами и оборотнями по совместительству. За толстогубой улыбкой Саши скрывались клыки, в идеальном проборе Гоши копошились горгульи, скарабеи-терминаторы и крохотные демоны посудомоечных машин. Проблемы есть? – всякий раз заученно бубнил Саша, проблемы есть? – всякий раз без выражения цедил Гоша.
Проблем нет, – всякий раз с готовностью отвечала Мика.
Конечно же проблемы были, и прежде всего – с Васькой, но демоны посудомоечных машин не могли решить их по определению.
Если что – звони, – так выглядело еженедельное напутствие кикбоксеров, – И ничего не бойся.
– Они могут всё? – однажды спросила Мика у дяди Пеки. – Они могут всё, эти ваши ребята?
– Всё, – дядя Пека сдержанно улыбнулся, в общении с бедными сиротками он выбрал именно эту тактику: сдержанность в проявлении любого рода эмоций. – Они могут всё.
– Тогда пусть вернут нам родителей. Дядя Пека хмыкнул и надолго замолчал.
– Если бы это сказала твоя сестра, я бы понял. Но ты… Ты ведь уже большая девочка, Мика. И знаешь, что… Наверное, для всех нас будет лучше, если вы переберетесь ко мне. Хотя бы на время. Как ты относишься к такому предложению?
Дядя Пека уже высказывался в пользу великого переселения – сразу после похорон. И тогда Мика ответила ему так же, как ответила сейчас:
– Это исключено. А Васька… Васька даже не знает, что мамы и отца больше… больше нет.
– То есть как?! Столько времени прошло…
– Почти год, – безучастно подтвердила Мика.
– Почти год – и ты ничего не объяснила ей?!
– Нет. Я… Я не знаю, как это сделать…
– Что же ты говорила все эти месяцы?
Песок из якобы Красного моря, который Мика собирала на Заливе, а потом просеивала и просушивала на плите, пока Васька спала; дешевые, оставляющие налет на руках черноморские раковины с барахолок, открытки с видами – они говорили вместо Мики. Все эти месяцы. Проще было оказаться похороненной под слоем песка, проще было перерезать себе горло тупым краем раковины, чем открыть Ваське глаза на существующее положение вещей.
Во всяком случае – для Мики.
Дядя Пека думал совсем по-другому.
– Ты же понимаешь, что Ваське нужно все рассказать?
– Правда сейчас – убьет ее…
– А вранье будет убивать всю оставшуюся жизнь. С правдой еще можно справиться. А вот с неправдой – большой вопрос, – дядя Пека неожиданно продемонстрировал удивительную для чиновника городского масштаба философичность.
– Васька… Васька еще слишком мала для правды.
– Но она вырастет и никогда тебя не простит. Нас не простит.
– Я не могу, – сказала Мика, тупо глядя перед собой. – Пусть ваши вампи… Пусть ваши Саша или Гоша скажут… Раз они могут всё. А я – не могу.
– Хорошо, я сам ей скажу. Не волнуйся, я сделаю это осторожно. Сделаю правильно. Она поймет. Сходи куда-нибудь… В кино, к друзьям, у тебя ведь есть друзья… Исчезни на полдня, а я постараюсь ей все объяснить. Хорошо?
Тогда она ничего не ответила. Она скорбно смотрела на дядю Пеку, а дядя Пека смотрел на нее. Взглядом, который она не раз замечала впоследствии: испытующим, изучающим, препарирующим. Раз за разом снимавшим шелуху кожных покровов, раз за разом распутывавшим нити кровеносных сосудов и отделявшим мясо от костей – в тщетном желании добраться до сути, до сердцевины. Чтобы увидеть там – в шелухе, в нитях, в романтическом гроте черепной коробки – то, что увидеть невозможно: юную загорелую девушку с холщовой сумкой из Гагр.
– Черт возьми, Мика!.. Ты совсем не…
– Я совсем не похожа на маму. Вы ведь это ищете во мне? Это, да?
– Ну что ты, девочка!..
Он лукавил, конечно же – лукавил. Так же, как лукавила сама Мика, часами разглядывая себя в зеркале. Она была похожа на мать, пугающе похожа, но это «пугающе» относилось как бы не к самой Мике, а к отдельным чертам ее лица: глаза, разлет бровей, высокие скулы; крупный, немного смазанный рот – все это быломамино. Ничего отцовского, ничего своего, копия с оригинала, не более. Потому и целостной картинки не возникало, потому и поразительно точные детали никак не хотели складываться вместе. Если бы это нервировало только Мику – было бы полбеды, но это задевало еще и Павла Константиновича. Он хотел определенности, как хотел определенности всегда и во всем: либо ты не похожа на мать – и тогда ты просто Мика, дочь умершей подруги, слабая и нежная, вечно нуждающаяся в опеке – и это еще можно пережить. Либо ты – новое воплощение матери; слабость и нежность остаются, зато желание опекать вытесняется другим: самым древним, самым могучим – ради него не грех вступить в реку второй раз, и заново испытать судьбу.
Определенность наступила, когда Мике исполнилось восемнадцать: за какой-то месяц нерезкие и до сих пор непроявленные черты прояснились, намертво приклеились друг к другу, и старательная ученическая копия перестала быть копией. Она приобрела самостоятельную ценность и даже затмила оригинал. От этого нового – женского – сходства с матерью, от этой абсолютной идентичности впору было сойти с ума. К чести Мики – ей удалось сохранить здравый рассудок. Ей удалось, а дяде Пеке – нет. Впрочем, к тому времени он запретил ей называть себя дядей Пекой: какой я тебе дядя, право? Васька – конечно, Васька пусть называет меня как хочет, Васька ребенок, и еще долго будет ребенком, а ты… Мика не удивило это «а ты…», она и раньше предполагала, что «а ты…» когда-нибудь да наступит. Вопрос был лишь в том, что последует затем.
А ты… Ты так восхитительна, разве мог я подумать, мог представить? Вылитая Нина, просто бесовщина какая-то… Вот и не верь после этого в переселение душ…
– Я – не Нина, – как всегда мягко поправила ома. – Я Мика.
Ну, конечно – Мика. Мика, Микушка, моё загляденье, обещай выслушать спокойно все то, что я скажу тебе и не пугаться раньше времени…
Она пообещала, и человек, который запретил ей звать себя дядей Пекой и не придумал ничего взамен, торопливо и путано стал объяснять ей, как он влюблен в каждую ресницу, в каждый заусенец, в каждую родинку на ее теле; и в то, как она встряхивает волосами, и как она хмурится, и в ее милую привычку сидеть, поджав ноги по-турецки, – а он не старый, совсем не старый, в апреле ему исполнилось сорок три. Только сорок три, для мужчины это не возраст, и с большей разницей в летах люди прекрасно уживаются друг с другом, а ты…
Ты могла бы сделать меня счастливым, девочка.