Дверь рванулась, отлетела задвижка. Алия — Валия в одинаковых ночных, обе дрожащие, почти белые от ужаса, вбежали в разгромленную ванную и одновременно запричитали над окровавленным и голым Ибишевым.
Ибишеву наложили четыре или пять швов и грубый, слегка искривленный шрам, напоминающий набухшую кровью коричневую пиявку, навсегда присосался к его узкому лбу. Он будет сопровождать Ибишева до самой смерти.
Глава 2
ЭНТЕЛЕХИЯ
(Энтелехия* — потенциальная возможность материи)
1.
Когда–то мне было о ком заботиться. Ровно тысячу лет назад. У меня была мать, и отец, и брат. У меня была женщина. Жена. Но прошло целое тысячелетие, и серая пыль поглотила их всех до одного. И все они стали призраками. Что толку от фотографий? Я все равно не помню их лиц. Только иногда во сне они говорят со мной. Раньше это пугало меня. Но потом я привык. Что поделаешь? Денизли перенаселен призраками. Они повсюду, куда ни посмотришь. Призраки мертвых, призраки живых. Тысячу лет назад я еще пытался разобраться во всем этом. Пытался отделить тени мертвых от образов живых, но теперь, когда сам я стал почти тенью, это потеряло всякий смысл. Я отчетливо помню день, когда умерла мать — ей было восемьдесят три, но совершенно не помню, что стало с моей женой и почему я вдруг оказался совершенно один в пустом доме.
Как странно, в последний раз я видел Селимова, когда ему исполнилось четырнадцать лет, столько же, сколько Ибишеву, про которого он пишет книгу. Временами мне начинает даже нравиться эта его книга. Хотя я, конечно же, написал бы ее по–другому.
Я сижу на перевернутом железном ведре, прислонившись спиной к покосившемуся столбу электропередачи. Мне не жарко в моем драповом пальто. А над городом бушует мусорный ветер. Безумный юго–западный ветер. Он поднимает до самого неба огромные клубы желтой пыли и гонит по гудящим улочкам города кучи дребезжащего мусора и старые газеты. Море беснуется. Оно сплошь в зелено–бурых пятнах. Вскипает грязной пеной и с грохотом обрушивается на разбитую эстакаду. Ржавые рыбацкие баркасы в гавани беспомощно раскачиваются и протяжно гудят под ударами волн. Проклятый мусорный ветер. Он обрушивается на город неожиданно, без предупреждения. И лишь собаки за несколько часов до его прихода начинают жалобно скулить и прятаться по подвалам. И их шерсть стоит дыбом от разлитого в воздухе электричества. Мусорный ветер приносит бесконечную головную боль, сердцебиение и смутное, невыразимое словами беспокойство, похожее на страх. Я помню время, когда в Денизли еще не дули мусорные ветры. Я помню время, когда медленно умирало море.
2.
Год за годом оно все дальше отступало в глубь горизонта, оставляя за собой бесконечные голодные пески. Море мелело так стремительно, что за несколько лет почти полностью обнажились скалы, до этого едва возвышавшиеся над водой. Теперь они стояли, облепленные гниющими водорослями и мертвыми мидиями, словно безобразные бородавки. И вся рыба ушла далеко к югу. И рыбачьи баркасы не могли больше выходить в море. Это было страшно. И никто не знал, почему это происходит.
Но зато вода в колодцах стала пригодной для питья. И деревья вокруг города зацвели, как не цвели никогда раньше.
Это было не так давно. Еще лет десять назад. Тогда в Денизли отовсюду приезжали дачники. Они приезжали на машинах и на автобусах целыми семьями. Снимали дома, заполняли пляжи и кафе, и вечерами на улицах было так же людно, как и днем. На бульваре каждый вечер играла музыка. Ходили красивые женщины в легких платьях. Завели даже небольшой прогулочный катер. Он отходил от эстакады три–четыре раз в день и, сделав круг вокруг маяка, возвращался.
Особенно многолюдно было летом 86-ого года, когда всю территорию от станции электрички до эстакады выделили под застройку дачному тресту. И уже в начале июня началась настоящая строительная лихорадка. Бригады рабочих копали фундаменты, корчевали заросли старого виноградника, варили арматуру, заливали бетон… Из Баку приехало столько людей, что стоимость жилья внаем в разгар сезона почти утроилась! Стали сдавать даже подвалы и сараи. И Денизли процветал.
А потом море стало возвращаться, метр за метром, жадно пожирая побережье. И если отступало оно в течение целых двадцати пяти лет, то вернулось оно всего за три года. И когда это произошло — резко изменился климат. И в город пришли периодические мусорные ураганы. Артезианские колодцы стали горькими от морской воды. Земля вокруг Денизли пересохла и покрылась твердой соляной коркой. Первой погибла великолепная фисташковая роща за автобусным терминалом. Деревья почернели и высохли. И ветер вырывал их с корнями, и их пришлось сжечь. А потом наступил черед сосен, граната и царственных фиговых деревьев, дважды в год покрывавшихся желтыми, как золото, смоквами, исходившими липким соком… Погибло почти все. Даже плантации неприхотливых маслин. Все, не считая старых виноградников на бросовой земле, выделенной дачному тресту. И это было удивительно. Он должен был погибнуть раньше других. Его выкорчевывали бульдозерами, выжигали целыми участками. Его душила горькая морская вода и соль, выступающая на поверхность. Но он выжил. И, чтобы выжить, он изменился до неузнаваемости. Мутация?.. Эволюция?… Никто не видел ничего подобного раньше. Листья его уменьшились в среднем почти вдвое. Они значительно утолстились, стали необыкновенно жесткими и заострились по краям, сделавшись похожими на птичьи лапы с длинными когтями. Узловатые стволы виноградников приобрели стойкость и крепость железных тросов. И теперь их практически невозможно было ни распилить, ни разрубить: через десять минут работы у пилы просто ломались зубья, а топор покрывался глубокими щербинками. Но самым удивительным качеством, который приобрел виноградник, стала та неожиданная быстрота, с которой он разрастался в разные стороны, постепенно захватывая пустующие земли вокруг себя. Продвигаясь все дальше под и над землею в поисках пресной воды и жизненного пространства, он все ближе подбирался к городу, буквально вспарывая асфальт и кроша бетонированные фундаменты своими жесткими шершавыми щупальцами. Для своей экспансии виноград удачно использовал брошенные к тому времени каркасы недостроенных дач.
Во время полного штиля, когда раскаленное небо, покрытое багровой патиной, висит совсем низко над городом, а море становится похожим на бирюзовое трепетное желе, достаточно подойти поближе к старым складам у пристани, чтобы услышать, как виноград методично грызет каменную кладку недостроенных дач. Он оборачивается вокруг них кольцами и сжимает, сжимает. Камень и бетон крошатся, рассыпаются, сдавленные нечеловеческой силой, и, время от времени, с глухим грохотом обваливаются особенно подточенные стены, и тогда в том месте, где это происходит, над желто–бурыми виноградными джунглями в воздухе зависает одинокое облако пыли…
3.
Проснувшись, Селимов безошибочно определил, что за окном опять бушует безумный мусорный ветер. Скользнув взглядом по стопке машинописных листов, лежащих на старом столе, он стал шарить рукой под диваном в поисках тапочек.
Большой портрет маслом в духе Модильяни иронично наблюдает за ним со стены. Единственное яркое пятно на блеклых обоях. На портрете восковое лицо мужчины средних лет с подозрительными крошечными глазками, глубоко запавшими в неестественно вытянутый череп. Он презрительно улыбается одними тонкими губами.
Селимов от всего сердца ненавидит его.
Остальные картины, доставшиеся ему от покойного отца, он давно уже или продал, или раздарил. Остался только этот тип, неотступно наблюдающий за ним из грубого пыльного багета. Отец написал его незадолго до смерти, с трудом работая скрюченной артритом рукой. Селимов оставил портрет из чувства вины. Отец умер, когда его не было в Денизли.
Отчаянно дребезжат оконные стекла. Селимов сидит на стуле посередине большой гостиной, загроможденной старинной мебелью, и курит. Всю эту мебель отец собирал много лет. Два громоздких кресла из красного дерева с резными ножками, комоды, украшенные драконами, огромный сундук в стиле «oriental», черный лакированный буфет середины Х 1Х века из Китая, столик с ножками в форме бронзовых дельфинов, пианино с подсвечниками Arnold Fibiger. Каждую вещь Селимов помнит с детства.
Он смотрит в окно. По улице в клубах уличного мусора и горячей пыли двигается похоронная процессия. Завывающий ветер изо всех сил полощет черное покрывало, пришпиленное к железным носилкам с телом. Ветер накатывает, словно гигантская волна, и движения людей становятся замедленными и неуверенными. Длится это с минуту, а потом бешеный порыв, подчиняясь некоему внутреннему ритму, на мгновение ослабевает, и в этот короткий промежуток времени все, кто идет за носилками, невольно ускоряют шаг, натыкаясь друг на друга и едва не роняя покойника. Пауза закончилась. Накатывает новый шквал, и все вновь замедляется, как в плохом кино.