Этот, — сказал Айказ, — нашего Вазгена сын. Этот — нашего Ашота. Этот — нашего Ваче. Этот — нашего Сероба. Или Саргиса? Нашего Саргиса, — и про всех Айказ говорил «нашего».
Эти нашего… Багдо девчонки.
А этот хороший мальчик, — Айказ хорошо видел, чей это сын, но не мог вспомнить имя его отца, а прозвище не хотел называть — кто знает, может, речь идёт о погибшем уже человеке, может, не вернулся с войны отец этого мальчика. — Где работает твой отец, сынок?
— В магазине.
— Осколок у него в ноге застрял, — пояснил Абгар, — устроили в магазин, работа нетрудная.
— Ну, значит, это нашего Мерина сын.
Потом Айказ положил руку на голову веснушчатому пареньку.
— Это нашего… — и запнулся. Подумав, сказал: — Это сын Саака.
А когда они с Абгаром отошли от ребят, Айказ сказал:
— Позор Сааку. Плюю на него. Почему не прогонит жену? Слепой и тот увидит, что мальчишка — вылитый Дурмиш.
— Прогнал. Другую привёл. Снова свадьбу сыграли. На славу.
— Молодец!
Потом председатель Абгар спросил Айказа, где он будет жить: в город переедет или останется в селе? Если останется в селе — пусть идёт в председатели, а то он, Абгар, устал да и стар уже.
— Нет. — Айказ не хотел в председатели.
Лейтенант может остаться в армии, стать полковником, а потом и генералом — словом, большим человеком в хромовых сапогах. Что же до нашего лейтенанта — он остался в селе. Но вы знаете, за восьмилетнюю отлучку кто не отвыкнет от села. Ребятишек узнал — и на том спасибо. Айказ не то что ребятишек, и дорогу в село мог забыть и имел на то право. Айказ весь белый свет повидал, глаза у него приноровились к большому простору, село ему теперь тесным показаться могло.
Айказ сделал то же, что много лет назад сделал его отец, вернувшись с первой мировой войны. Есаи пошёл прямо в телятник и узнал всех телят. Айказ тоже пошёл на ферму и узнал всех телят — этот от той-то коровы, этот от той, но почему двадцать два телёнка, почему не двадцать четыре? А Цагик, наверное, околела, старая ведь была, а Сурьма всё ещё яловая, продать её надо к чертям…
…Но Айказ опять исчез. На этот раз адрес его был известен. Он писал письма. Ему посылали посылки: яблоки, сушёные фрукты, шерстяные носки. Он просил в письмах: носки потолще вяжите, яблоки только зимние - присылайте, летние портятся. А спустя некоторое время написал: яблок никаких не присылайте — всё равно не доходят, сушёные фрукты доходят. Работа у меня, написал, хорошая, нетрудная. Потом прислал снимок — он с семьёй: Дуся, Степан, Анаит, Мариэтта (вернёмся в село — Маро будем звать).
— Семьёй обзавёлся, не приедет, значит, — завздыхали в селе.
Спустя восемь лет Айказ приехал. Вначале огорчился было, что дети забудут русский, потом решил, что, напротив, армянскому в придачу научатся.
Айказ всегда любил поговорить о том о сём — такой уж он был человек. Потому его и забрали. Разговоры сами по себе полбеды; беда, что в результате ещё немногои Айказ не мог бы уже различать, какой телёнок от какой хоровы.
Есть у нас такой сосед, дядя Григор. До войны он плотничал. Но потом у него отобрали рубанок, дали взамен винтовку. Повоевал он четыре года, был партизаном, был и в действующей армии. В газете было написано, что на счету у него — сто пятьдесят убитых гитлеровцев. Сам он об этом потом говорил:
— Посудите сами, стреляю без осечки и четыре года винтовки из рук не выпускал… да нет, пожалуй, больше ста пятидесяти будет.
Казалось, человек забыл своё ремесло и с усмешкой вспоминает время, когда он был плотником. И 9 мая 1945 года, в день, когда замолкли все винтовки, казалось бы, этот человек должен был растеряться: «А теперь что делать?» Но он не растерялся.
— Когда мы вошли в Германию, — рассказывал дядя Григор, — нашу роту разместили на ночь в селе. В комнате собачий холод, дверь не затворяется, я рванул — сорвалась с петель, проклятая, и обратно не навешивается. Хозяйка старая женщина. «Мамаша, — говорю, — не найдётся ли у тебя какой-нибудь инструмент?» — «Рубанок, — говорит, — годится?» — «Годится», — говорю. Принесла: не рубанок — одно загляденье. Навесил я дверь и говорю: «Мамаша, хочешь, считай, что я купил рубанок у тебя или отнял, — как знаешь, а только беру я его себе».
Солдат, возвращающихся домой, проверяют — не прихватили ли они с собой оружие. Григора проверяли раз пять и каждый раз, нащупав у него под гимнастеркой твёрдый свёрток, сердито вскидывали глаза… Но каждый раз дядя Григор разворачивал свой свёрток, и проверяющие покатывались со смеху.
Говорят, лётчики на земле делаются раздражительными. Это правда. Небо для них то же, что стадо для антарамечского пастуха. Они не могут жить без неба, как пастух не может жить без стада и плотник без рубанка. На земле лётчики часто напиваются и, встав где-нибудь посреди тротуара, исподлобья непонимающе смотрят на прохожих. Из этого люди глубокомысленно заключают, что лётчик — это вам не земледелец, что ремесло его выше, и есть тут явное пренебрежение к старому ремеслу земледельца. Но не приведи бог так думать всерьёз. Знаете, что бы из этого получилось? Антарамеч и антарамечцы вконец поссорились бы друг с другом, антарамечец проглядел бы тот день весны, когда пора бросать в землю семена или когда пора поворачивать голубые домики пасеки лицом на восток, и не смог бы антарамечец определить, в какой из жарких дней лета лучше начать жатву, и не нашёл бы ту глубину, в которую сажают хрупкий черенок. Ведь всё это делается не по агродирективам. Ведь это же так, знаете! Тот же градусник, скажем, в таких делах — ничто. Никакой вам градусник не найдёт ту глубину, которая полагается саженцу, не укажет тот день, когда на западе зацветёт липа, а на востоке раскроется первый медоносный цветок.
Я не знаю, что бы случилось, если бы в один прекрасный день все люди, как лётчики, стали бы слушать только небо. Поливальщик наверняка не услышал бы удовлетворённого вздоха утолившей жажду земли, пасечник не услышал бы дыхания первых медоносных цветков, раскрывающихся на восточных склонах гор. Ведь это дыхание так неуловимо, что почувствовать его может только сам пасечник, потому что для иных людей даже целые букеты ничем не пахнут.