Арифметика
Дядюшка Аваг пересчитывал овец в стаде по десяткам — отгонял от стада овцу и говорил:
— Одна.
За первой овцой следовала вторая. Дядюшка Аваг легонько притрагивался к ней палкой:
— Две.
За второй следовала третья:
— Три.
За третьей — четвёртая:
— Четыре… пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Десяток — откладывал дядюшка Аваг в уме.
Овцы трусили вокруг дядюшки Авага, а он быстро притрагивался к ним своей палкой:
— Раз, две, три… десять. Два десятка… Раз, две, три…
Друзья посмеивались над Авагом, а тот добродушно отмахивался:
— Не мешайте, видите, делом занят.
— Пересчитал овец, Аваг?
— Пересчитал.
— Сколько их?
— Да столько же.
— Ну, а сколько всё-таки?
— А сколько записано. Все наши.
В горах вообще считать не любят. Про стариков там говорят: «такому-то сто лет уже», а все остальные — молодёжь, начиная от шестидесятилетнего деда и кончая семилетним мальчиком. Те, которым и семи нет, вовсе в счёт не идут, те младенцы. «Сколько нынче овец в вашем стаде?» — спросите вы. Вам ответят: «Падежа не было, прибавьте, значит, к тому, что было, приплод». — «Сколько корма?» — «Столько, сколько скосили». — «Мёда?» — «Один раз собрали, потом ещё раз собрали, могли бы ещё раз собрать, да подумали — пусть остаётся в ульях, пчела будет сытая».
Случается, председатель пишет заведующему фермой: «Выдать косарям мяса». Заведующий фермой спрашивает у звеньевого косарей: «Много вас?» — «Да наберётся». И заведующий фермой говорит дядюшке Авагу: «Выдай ему мяса». А бухгалтер, который сидит в конторе и дожидается, когда к нему придут с делом, говорит звеньевому:
— Я вашему звену двух овец оформил — получили?
— Получили.
Кладовщик, как выяснилось, воровал. В городе у него был собственный дом, и, говорили, будто ещё один собирается строить. Антарамечцы задумались; председатель попросил своего приятеля-инженера подсчитать, можно ли выстроить в городе дом на десятилетние сбережения семьи, зарабатывающей в Антарамече больше всех. А семья, зарабатывающая в Антарамече больше всех, отправляла в поле троих — отца и двух сыновей, и каждый из них скашивал по гектару в день. Это был очень приблизительный подсчёт, и был он, несомненно, в пользу кладовщика.
— Дом ещё можно выстроить, — высчитал инженер, — но такой, как у вашего кладовщика, можно, только имея в кармане полмиллиона.
Бухгалтерские силы Антарамеча не смогли уличить кладовщика. И всё-таки с ним расправились — очень уж все были взбешены. Звеньевой «из-за грамма» — из-за какой-то чепухи то есть — придрался к кладовщику, заспорил с ним, оскорбил его скверным словом. Кладовщик не ответил, промолчал.
— Ах, ты!.. До чего же у тебя, значит, совесть нечистая, что молчишь, хвост поджал! — И звеньевой набросился на кладовщика. — Ах ты, сукин сын!
В это время в склад ворвались председатель правления, председатель сельсовета и самый старый в селе большевик Саргис. Председатель правления схватил перепуганного кладовщика за руку:
— Ты что это делаешь? На звеньевых наших набрасываешься? Я тебя порядочным человеком считал, а ты, оказывается, самый последний хулиган, — сказал председатель сельсовета, а красный партизан Саргис вытащил из кармана кладовщика револьвер:
— Носить оружие! В наше-то время! Ай-ай-ай!
Потом они отвели звеньевого к врачу, взяли справку, что звеньевому нанесены телесные повреждения, потом вызвали несколько человек — кого из дому, кого с поля, — те подписали акт, и кладовщика с вещественными доказательствами и актом препроводили в районное отделение милиции.
На суде кладовщик рвал и метал, мол, он тут ни при чём, мол, звеньевой бил его, а не он звеньевого. Судья смотрел на свидетелей, и каждый из них, не смущаясь, отвечал:
— Неправду говорит, своими глазами видел — он бил звеньевого.
— Как же ты мог своими глазами видеть?! — выходил из себя кладовщик. — Тебя же в тот день вообще в селе не было!
— Может, ты ещё скажешь, что я в городе был, около твоих дворцов прогуливался? Нет, я в селе был и видел, как ты невинного человека ударил.
Кладовщика арестовали за хулиганство и незаконное ношение оружия.
— Револьвер только жалко, дареный был, — сокрушался красный партизан Саргис.
— Сукин сын, подлец эдакий, — тихо ругался председатель, — я понимаю, на такой работе трудно сдержаться. Чёрт с тобой, бери понемногу, но такой грабёж устраивать…
В Антарамече есть семья — десять душ: бабка, сын её, невестка и внуки, от одиннадцати до двадцати пяти лет. Кроме бабки, утром все выходят на работу. Вечером возвращаются. По утрам бабка говорит:
— Вставайте, самовар выкипит.
По вечерам она говорит:
— А ну все за стол.
Бабка — их утреннее «кукареку». Когда надо садиться за стол, она говорит: «Садитесь»; когда, взяв уже косы, они почему-то ещё мешкают, не выходят из дому, она говорит: «Идите же»; а когда самый младший, которому одиннадцать лет стукнуло, вскарабкивается на лошадь, чтобы поехать за почтой в Гетамеч, она говорит: «Поезжай, да смотри не свались с лошади». В этой семье не бабка командует и не сын — вообще никто не командует. Сын разве только скажет: «Егишик поехал уже за почтой? Ну, значит, и нам пора, вон солнце куда поднялось».
Этой семьёй командуют солнце, облака, проплывающие над селом, ветры, снег, зной.
В этом доме есть ещё одна особенность — бабка говорит: «Наседка цыплят высидела». Она не скажет никогда: «Наседка высидела столько-то цыплят». И никто в этом доме не скажет: «Сегодня сделано столько-то», скажут просто: «Сегодня поработали». Осенью дом ломится от припасов. В нём нет замков, нет запоров и ключей ни от чего нет. Каждый берёт, что ему надо. Так же, как каждый делает, что он может.
Весь Антарамеч как эта семья — не ленив в работе, небрежен в расходовании заработанного, равнодушен к тому, что толкуют о нём посторонние. Пусть говорят о нём что хотят, никакие толки ему нипочём.
Во время войны, в годину большого горя, большой беды, председатель правления Баграт Дурмишян отдал одно из зимних пастбищ колхоза соседнему Гетамечу. Взамен Баграт взял с десяток овец, которых он, так сказать, принёс в дар военному комиссару, с тем чтобы освободить сына от вторичной отправки на фронт. В то время всякий мужчина в селе, если он был не какой-нибудь четырнадцатилетний мальчишка или семидесятилетний дед, а черноволосый крепкий мужчина с папиросой, зажатой между пальцами, был для всех большой радостью. Поэтому село и не стало поднимать шума из-за какого-то там зимнего пастбища. Сыну Баграта при встрече говорили: