— Ать ты! — подосадовал Гурий Константинович.
Крякнул и еще размашистей зашагал к дому. Поморщился, услышав сладенькое «здрасте» от своей кадровички: уже прознала, видно, о случившемся, теперь перемоют косточки и ему, и Асе. И заторопился с чужих глаз за распроклятый голубой забор.
Едва затворил калитку, чугунная слабость даванула на плечи и сердце так, что еле на ногах устоял. Тяжко припал спиной к приворотному столбику и зажмурился от болезненного гула крови в голове. «Стоило мараться с треклятым особняком, терпеть позор и унижение, чтоб так вот у разбитого корыта… Ася… Жена и подруга…»
Из нутряной глуби просочилась вдруг болезненно-жгучая капля неприязни и враз замутила, пригорчила все доброе, светлое, красивое, что только было промеж ними. Мигом испакостила прожитые вместе годы. Где же любовь? Счастье где? Ужели самообман?..
Тут Бакутин увидел Асино лицо. Нежный овал смугловатых щек, не тронутые временем чувственные яркие губы, притушенный матовостью черный посверк счастливых глаз. Они всегда распахнуты — доверчиво и беззащитно…
«Нет, прошлое — не самообман, не игра воображения»… Длинно выдохнул. Оттолкнувшись небрежно от спасительной опоры, зашагал к растворенным воротам гаража.
Гараж был выстроен из жженого кирпича, покрыт шифером, с цементным полом и ямой для ремонта машин. Как обрадовалась Ася, узнав, что у них будет собственная «Волга», занялась изучением правил вождения, и вот… Автомобиль должен «подойти» с первой баржой, а его хозяйка…
В пустом гараже сиротливо притулился к стенке самокат Тимура — смешной махонький двухколесник. Совсем новенький, незаезженный, незакатанный. Здесь весной на таком двухколеснике не раскатишься. Как, наверное, надоело Тимуру мотаться по цементному треугольнику — крыльцо, калитка, гараж… «Жаль, не дотянули до лета. Такое раздолье. Красота. Обь… Тайга! Влюбить бы их в реку, в лес, пристрастить к рыбалке, к грибам да ягодам… Всюду это проклятое „бы“. Машину мальчишка полюбил. Тянется, хочет руки приложить. Самое время лепить из него мужчину. Чтоб следом, да побыстрей, повыше…»
Незаметно мысль скользнула в сторону и давай разматывать эти «скорей» и «выше». У кого, у кого, а у нефтяников воистину все впереди.
Прикрыл глаза Бакутин и увидел этот город таким, каким он станет в семьдесят пятом… Мрамор. Стекло. Сталь… Разноцветье скверов, садов, оранжерей…
И совсем неожиданная мысль: «Давно бы сестренку Тимуру. Не хочет Ася. Чего хочет?»
— Чего она хочет? — с горьким надрывом выговорил Бакутин.
В цементных стенах пустого гаража живой голос забился куропаткой в силках. Никто не ответил Бакутину, и сам себе он ответить не мог. Двенадцать лет жена, а все так же, как в первые дни, желанна, и недоступна, и прекрасна. Чего недостает ей? С чего мечется? В который раз все кувырком… Тимур без отца увянет либо пустоцветом выдурит…
Хлопнула калитка. Необычно хлестко. Выглянув из гаража, Бакутин увидел живописную фигуру. Мышиного цвета узенькие брючки, как гусарские рейтузы, обтягивали тощие, длинные и немного кривые ноги, обутые в странные башмаки с загнутыми носами, так густо облепленные грязью, что цвет обуви было невозможно определить. На узких плечах болтался гуцульский меховой жилет без единой пуговицы, надетый на старомодную, до бесцветности застиранную косоворотку.
Он был высок, угловат и худ. В провалах серых щек гнездилась болезненная чернота. Со дна глубоких глазниц диковато посверкивали маленькие глаза. Прямо от них начиналась кажущаяся приклеенной дремуче-необихоженная бородища.
Каких только типов не повидал Бакутин в Турмагане. Были тут и неуживчивые бродяги — перекати-поле, и ненасытные стяжатели-хапуги, и заматерелые неисправимые уголовники. И все-таки нежданный гость заинтересовал Бакутина, и он молча направился к незнакомцу. Бородач мигом подобрался, вытянулся, стал выше, а в жалкой смешной фигуре проступила порода. Когда же Гурий Константинович подошел вплотную, незнакомец, слегка наклонив голову, с неподдельным достоинством представился:
— Остап Крамор.
— Ну и что?
— Позволите ли закурить? — словно не замечая насмешки, с прежним достоинством спросил Крамор.
— На здоровье.
— Тогда одолжите папироску.
— Какую марку куришь?
— Подарочные.
— Пойдем в дом.
Только до веранды дошел Крамор и там подождал, пока Бакутин вынес папиросы.
— Соблаговолите сразу две, одну в резерв.
— Забирай все.
— Покорно благодарю.
Закурили. Крамор хватал папиросный дым торопливыми жадными затяжками и, блаженно расслабясь, молчал.
— Кто таков? Зачем пожаловал? — грубовато, но миролюбиво осведомился Бакутин.
— Видите ли, сколь ни прискорбно сие признание, но… Формально говоря, я — бич… бывший интеллигентный человек. Такова скорлупа, так сказать…
— А ядро? — нетерпеливо перебил Бакутин.
— Художник-профессионал. Гражданин СССР. Паспорт и трудовая книжка, и даже свидетельство о браке — все в ажуре…
— С биографией ясно. Зачем сюда?
— Каждый человек — океан. Стихия. Архипелаги. Островки. Подводные течения… Неуправляемые — вот суть. Когда накатит и откуда — бог весть. Ждешь штиль, реванет ураганище. Ураган в себе — страшней любого вселенского катаклизма. Даже от всемирного потопа кому-то удалось спастись, а от себя никто не ушел. Человек всю жизнь бежит по замкнутой. К исходной. К изначальной. То есть к нулю. От нуля к нулю. И чем дальше от него, тем ближе к нему. И чем быстрее от него, тем опять же быстрее к нему. Так и все человечество. По замкнутому. Об этом в Библии так сказано: «Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…»
— Понятно. Библейский проповедник нам ни к чему, а художник — нужен. Шагай в отдел кадров, я сейчас позвоню. Найдешь Рогова, моего заместителя по быту, устроит с жильем. А это — возвратная ссуда до первой получки.
Вынул из кармана двадцатипятирублевую бумажку, протянул Крамору. Тот деньги взял степенно и в карман их положил неторопливо, и лишь после этого растроганно бормотнул: «Благодарю покорно… Благодарю», а его темные, глубоко посаженные глаза влажно блеснули.
— Давно не обедал? — спросил Бакутин.
— Вы хотите спросить, давно ли не ел… — кадык его дрогнул.
— В животе пусто — в голове негусто. Пойдем, пожуем. Не смущайся: дома — никого.
— Чертовски хочется отказаться. Знай наших. А брюхо вцепилось в глотку и не дает пикнуть. Позвольте, я пообчищусь немножко, стряхну дорожную пыль.
— Валяй, — махнул рукой Бакутин и ушел в дом.
По тому, как Крамор держал ложку, как бесшумно глотал суп, как орудовал вилкой и ножом, Бакутин понял — гость сказал о себе правду.
— Чай будем на загладку или кофе? — спросил хозяин.
— Продлим волшебный сон — выпьем кофе.
Он пил маленькими глотками, смакуя напиток. Потом, спросив разрешения, закурил и лениво и долго сосал папиросу, нимало не смущаясь пристального изучающего бакутинского взгляда.
— Мама шутила, что я с кисточкой родился. Сколько помню себя — все рисую. И все не то. Открытки. Рекламные плакаты. Даже бутылочные этикетки… Ради денег. Жена — актриса. Красивая. Хищная! На мои рубли пригрела шлепогуба-желторотика. Это был первый пинок. Я стерпел. Смолчал. Честное слово. Из-за дочки. С завязанными глазами нарисую ее… Всю. В любой позе. От золотого завитка на макушке до мизинчика на ноге… Молчание — не всегда золото. Невыплеснутая обида перекипает в горечь, отравляет кровь. Тогда вокруг и в тебе — мрак. И ты — в петле. И она все туже. Туже. До предела. До немой черноты. Не вынес я, рванул чеку, и вот он — взрыв… Она мольберт, кисти, краски — под ноги и дверь передо мной настежь… Я — готов. Я — пожалуйста. Мне эта каторга давно нутро выела, но дочка? И тут жена прямо в сердце, навылет: «Не ты ее отец!» Слышите? Прямо и навылет… А с простреленным сердцем как?..
Ушел Крамор. Не бесследно ушел. Что-то унес с собой, что-то оставил. Оставил больше, чем унес. И, расплываясь, встало перед глазами Бакутина худощавое остроносое лицо с непомерно огромной, словно приклеенной бородой, и глуховатый, нестерпимо болезненный голос вновь спросил: «А с простреленным сердцем как?» И тут же, отраженное от стен, загрохотало последнее слово: «Как?! Как?! Как с простреленным сердцем?..»
Качнулись и пали стены. Глухая тайга кругом. Рассветный птичий перезвон. Тревожная и страстная трубная перекличка лося и лосихи.
Лось был велик и прекрасен живой, бунтующей, яростной красотой. Он только что выиграл поединок с соперником и летел к той, ради которой бился насмерть.
Зверь мчался прямо на них, запрокинув рога, раздув ноздри, выкатив переполненные яростью и страстью глаза. Грешно было стрелять в эту гордую, могучую, беззащитно открытую грудь. Гурий опустил ружье. Но напарник выстрелил. В упор. Из нарезного. Пулей. Лось только дрогнул, но не прервал, не замедлил бега. Торпедой влетел в узкий просвет меж двух сосен, сшиб с головы рога и бежал, бежал, бежал. Когда же обескровленное, обессиленное тело качнулось вдруг резко и тонкие ноги подломились, Бакутину показалось, что лось оторвался от замшелой земли и взмыл, раздвигая грудью верхушки сосен, забирая все круче, поднимаясь все выше… В застывших навеки глазах великана Бакутин разглядел не смертную тоску, а восторг полета… Пуля пробила ему сердце навылет, и с простреленным сердцем он пронесся еще добрых полторы сотни метров.