— Мы еще встретимся, сука! Я т-тебя попишу!..
И сгинули оба в густом ельнике, опоясавшем временный турмаганский аэродром.
Глава третья
1
Нет, неправда, что можно от какой-то точки начать жизнь сначала, отсекая напрочь прожитое. Можно сменить жену, переменить веру, из добренького стать злым, а из подлеца святошей, но все, через что прошел по пути к этому, навсегда останется в тебе, всюду будет с тобой и в самый неподходящий миг кольнет прямо в сердце. Все можно начинать по десять раз, ломать и снова строить, только не собственную жизнь, ибо та начинается без спросу и обрывается без предупреждения. Может, и есть неведомая сила, управляющая судьбами людскими, отмеряющая долготу каждой жизни, так та сила неподвластна человеку. Потому и нет ничего страшней раскаяния. И видишь, и понимаешь, и чувствуешь, а переиначить — не можешь. Вперед пятками не ходят…
Примерно такие мысли высказал Остап Крамор в пропахшую терпким мужским потом и запущенным бельем, прокуренную пустоту полубалка, куда его подселили четвертым. Соседями Крамора по душному купе с единственным оконцем были трое недавно демобилизованных парней, прибывших сюда с комсомольскими путевками. Они служили в одной танковой части, потому называли себя «мехтроицей» и жили на редкость спаянно и весело. За старшего в «мехтроице» был помбур Егор Бабиков — некрупный, но туго скрученный, жилистый, неутомимый парень. Смуглый, горбоносый острослов и задира Аркадий Аслонян монтировал буровые вышки. И только Ким Чистяков не изменил армейской привязанности, не покинул машину, работал бульдозеристом в четвертом СМУ (строительно-монтажном управлении) треста «Турмаганнефтегазстрой». Ким был белобрыс и веснушчат, с выгоревшими ресницами и тоже как будто выгоревшими белесыми глазами. Добродушный и флегматичный, он иногда становился на диво упрямым. Друзья знали: если Ким застопорил — не пытайся его сдвинуть.
К Остапу Крамору все трое отнеслись с оттенком того еле приметного полуиронического снисхождения, с каким ныне зачастую относятся люди физического труда к творческой интеллигенции. Они не третировали художника, но нет-нет да кто-нибудь ненароком подчеркнет свое превосходство, чем сразу зацепит чуткого Остапа, и тот, мигом сникнув, уйдет без объяснений.
В деревянной двухэтажной конторе нефтепромыслового управления был у Остапа Крамора свой крохотный закуток, выделенный Роговым с великой неохотой, под нажимом Бакутина. В том закутке, кроме самодельного, из древесно-стружечной плиты стола и такой же самодельной табуретки — ничего не было. Остап появлялся здесь когда хотел, засиживаясь иногда за полночь. Он малевал надверные таблички, писал лозунги, рисовал плакаты, оформлял стенды, стенгазеты и делал еще массу таких же очень нужных мелочей, получая за это заработную плату инженера по технике безопасности…
Месяц Остап крепился, хотя отравленный алкоголем организм задыхался, изнемогал от жажды. Обессиленный Остап не раз проваливался в пустоту, из которой прежде был единственный выход — запой. Никто не знает, какого нервного перенапряжения, какой физической перегрузки стоили Крамору выходы из предзапойных провалов. И единственным подспорьем ему в поединке с черным недугом была идея картины о Турмагане.
Когда под ложечкой появлялась сосущая, тягостная пустота, рот наполнялся вязкой слюной, а беспричинная нервозность наэлектризовывала тело и опустошала голову, Остап Крамор отшвыривал кисть и спешил на улицу. Помешанно метался от причала к складам, оттуда — на новостройки четвертого микрорайона и, обежав его, снова уносился к реке, а через полчаса его бородища вновь мелькала на строительных лесах.
Изо всех сил убегал он от рокового желания, которое было в нем, бежало с ним, становилось все сильней, неодолимей до тех пор, пока блуждающий взгляд не цеплялся за что-нибудь необычное — дерево, лицо, фигуру. Тогда срабатывал психический механизм художника, взор становился осмысленным, вспыхивала фантазия и, разгораясь, глушила порочную жажду. Крамор осмысливал, сопоставлял, искал образ и цвет… В развороченном Турмагане предостаточно было необыкновенного, к чему даже в кризисную минуту невольно прикипал взгляд художника, и, одолев алкогольный искус, он просветленно впитывал в себя окружающее, и все нетерпимей становилось желание выразить увиденное на полотне.
Крамор запирался в каморке и резкими линиями торопливо изузоривал белое поле пришпиленного к столу ватмана. Ликовал, когда из хаоса линий вдруг начинало проступать так взволновавшее его видение. Еще миг, всего несколько уверенных, метких и четких штрихов, и вот оно, желанное. Затаив дыхание, зажав в кулаке растрепанную бороду, Крамор наносил эти недостающие штрихи и… холодел от ужаса. Рожденная в исступленном труде, сотканная из множества разнообразных нитей, картина вдруг расползалась, изображенные на ней лица, дома, машины обособлялись, мертвели, и живой рисунок превращался в бездушную фотографию.
Отступив от листа, обессиленный Остап Крамор прилипал подбородком к груди и, закрыв глаза, долго отходил, успокаивался. Усилием воли он вызывал в памяти так поразившие его лица, соединял отдельные эпизоды воедино. И снова, дрогнув, оживала душа, струя те самые чувства, какие только что двигали его рукой. Миг — и Остап преображался. От недавней расслабленности — ни следа. Он хватал чистый лист и с яростью, кроша и ломая карандаши, принимался рисовать. И вновь на белом поле появлялись контуры строительных лесов, двигались краны, маячили силуэты людей и машин. Но чем больше становилось таких вот невыдуманных деталей, тем бледней делалась вся картина…
Остап рвал в клочья листы, падал грудью на стол и затихал. И тут же перед внутренним взором художника вздымались недостроенные стены, качалась люлька с кирпичом, вставал на дыбы бульдозер, проплывали неповторимые лица… Крамор подхватывался, кидал чистый лист на стол, хватал карандаш… Все повторялось.
И снова злое разочарование, желчь отчаянья…
В одну из таких кризисных минут Остап Крамор вдруг понял: все дело в форме выражения идеи. Нужен символ — одно лицо, в котором отразился бы весь Турмаган, как в одной болевой точке отражается сокрушающая человека смертоносная болезнь.
Но символ не находился. Крамор насиловал мысль, взвинчивал чувства, снова кидался к листам, снова полосовал их вкривь и вкось, и опять проступала картина, тысячи раз виденная на других полотнах, и пропадала идея Турмагана…
Отчаянье валило с ног, отравляло кровь, мутило разум, все явственней осознавалось собственное бессилие перед идеей, которая зародилась в нем в первый турмаганский день. Тогда воистину неодолимым становилось желание напиться, спустить с привязи перегретые, перенапряженные чувства, и пусть кувыркается мир…
Этот день Остап Крамор начал с посещения почты. Отнес туда первый денежный перевод дочери. Деньги, конечно, получит жена… Увидеть бы ее в тот миг… отменная натура для картины «Изумление».
Перевернув бланк, отыскал место для письма, вздрагивающей рукой коряво зацарапал: «Кукушонок! Купи, чего хочется, но непременно красный велосипед, какой мы с тобой видели…» Отведенное для послания место неожиданно кончилось, и Остап, еле втиснув «Целую. Папа», вдруг зажмурился. Закусил губы, нашарил папиросную пачку, а папироса оказалась соленой. Сгорбясь над столиком, сделал вид, что пишет, неприметно стирая слезы со щек. В переполненном, прокуренном вагончике никто не наблюдал плачущего бородача, и Крамор, успокоясь, оформил перевод и вышел.
Ноги вынесли его на речное крутоярье. Вглядываясь в дикую, необузданную ширь Оби, Остап вдруг подумал, что его поиски символа и бесконечные изнурительные корпенья над ватманом — никчемная суета сует, а подлинная, вечная жизнь — вот тут, в этой великой реке, обдутой ветром, согретой солнцем, расплеснувшейся до далекого синего моря, до самых облаков.
— Ой, красота, Ваня. Не насмотришься.
Резко поворотясь, Крамор лицом к лицу оказался с тонкой хрупкой девушкой. Та окатила такой приветливой яркой улыбкой, что Крамор на миг счастливо зажмурился и не сразу увидел стоящего поодаль парня богатырского сложения. И, увидев, никак не отреагировал, растроганный вдруг пахнувшим на него далеким родным теплом. Взирал на девушку так, словно она сей миг растает.
— Вы полагаете, я с Марса?
— Простите, пожалуйста, — смутился Крамор. — Вы напомнили одну маленькую девочку, мою дочку… Нет-нет, с ней ничего не случилось. Жива и здорова. Просто она далеко… Позвольте закурить?
— Пожалуйста. Только окно откройте.
Этот тощий бородатый незнакомец пробудил в ней симпатию и жалость: слишком отчетливо проступали в нем раненая доброта и душевный надрыв. Верно угадав нежданное ее расположение, Крамор поклонился.