Знаменитый князь Курбский, Черкасские, Вишневецкие нашли себе новое отечество в Польше. Их холопы бежали также, зная обычай царя губить не только самого оговоренного боярина с семьею, но и всю дворню боярскую, а нередко и целые деревни, принадлежащие обреченному на смерть. И холопы, и крестьяне бежали сотнями в привольные степи и на берега Волги и Дона, где «гуляли» вольные казацкие дружины, разбоями и набегами запечатлевавшие каждый свой шаг.
Но больше всего здесь все же было недовольных правлением воевод да тяжелыми податями, гнетом давившими обедневший голодный русский народ.
Гуляли казаки по Волге и Дону, приводя в страх и ужас купцов и гостей иноземных да воевод-бояр… Бедных людей казаки не трогали. Бедный человек всегда мог найти пристанище среди грозных вольных дружин. Грабили и убивали тех, кто наживал тяжелую мошну обманным торгом, богатеев-купцов, своих и иноземных. Не раз схватывались также казаки с кочевыми племенами ногайских и крымских орд, уходя далеко в степи, всюду прославляя могучее удалое имя казацкой вольницы — Поволжской и Донской.
Много слышал Иоан жалоб на кровавые расправы вольных казаков. Грозный царь слал сильные отряды ловить разбойников, обещал богатые награды за головы их главных вождей, заочно приговаривал к плахе удалых атаманов. Но неуловимы были шайки вольных молодцов… Сама Волга-матушка да Дон широкий, казалось, покровительствовали им, пряча в прибрежной осоке их мелкие струги от царских судов, да дремучие леса укрывали смельчаков под раскидистыми ветвями дерев в невылазной угрюмой чаще…
Глава 4
ОРЕЛ ПОВОЛЖЬЯ. — КОРШУНЫ И ВОРОНЫ. — ПОГОНЯ
Что сверху-то было Волги-матушки,Выплывала то легка лодочка,Уж и всем-то лодка изукрашена,Парусами она изувешена,Ружьецами изуставлена.У ней нос, корма раззолочены.На корме сидит атаман с ружьем,На носу стоит есаул с багром,По краям лодки добры молодцы,Среди лодки бел-тонкий шатер,Во шатре лежит шелковый ковер,Под ковром лежит золота казна,На казне сидит красна девица;Она плачет, как река льется,В возрыданьи слово молвила:«Не хорош то мне сон привиделся,Уж как у меня, красной девицы,Распаялся мой золотой перстень,Выкатился дорогой камень,Расплелась моя коса русая,Выплеталась лента алая,Лента алая ярославская.Атаману быть расстреляну,Есаулу быть повешену,Добрым молодцам срубят головы,А мне девушке во тюрьме сидеть»…
Дивно и громко несется песнь по зеркальной глади могучей реки.
Золотое солнце играет волной, дробясь миллиардами искр на хрустальной поверхности вод. Царственно-величаво в своих лесистых берегах катится красавица-Волга. То вздымаются к небу высокие гористые берега, то голой равниной стелются вдаль, туда, где синее небо граничит с зеленой степью.
Чуть шуршит прибрежная осока, низко склоняясь под могучими ударами гребцов… Ходко и стройно движется-скользит среди целого моря тростника утлая ладья. А песня несется все привольнее и шире, вылетая из груди четырех дюжих молодцов, сидящих на веслах.
Им подтягивает седой человек, стоящий на корме с правилом. Плотный, высокий, в дорогом кафтане из тонкого сукна, с массою оружия, привешенного у пояса, в расшитой шелками рубахе, выглядывающей из-за ворота кафтана, он так и дышит мощью и силой, не глядя на пожилые степенные годы. Высокая казацкая шапка съехала ему на темя и остриженные в кружок седоватые кудри падали вокруг умного, открытого лица. Возле него сидел на обрубке дерева, поставленном на дне лодки, человек лет тридцати, олицетворявший собою тип настоящего зрелого красавца-мужчины. Широкие могучие плечи, стройный, на диво сложенный богатырский стан, не столько высокий, сколько сильный и мощный, смуглое, румяное лицо, орлиный взор светлых, словно душу прожигающих, горячих глаз, странно дисгармонирующих со смуглой кожей и черной шапкой смоляных кудрей и черною же бородою. Что-то властное, привыкшее повелевать было в его сильной богатырской фигуре и в светлых искрометных очах, спорящих в блеске с самим солнцем. Гордые, смело очерченные губы, плотно сжатые под черными же усами, и широкие густые брови, сошедшиеся над переносицей, делали его внешность незаурядной, величественной и красивой. В белой шелковой рубахе, расшитой по вороту и краям рукавов пышным узором из крупных бурмицких зерен, с золотой тесьмой опояски, он не имел и следа оружия при себе. Только из-за голенища торчал короткий нож, сверкающий в лучах солнца разукрашенной камнями рукояткою.
Бархатный с парчовой тесьмой кафтан был небрежно накинут на плечи. С непокрытой головой, предоставив свои черные кудри ласке солнечных лучей, он сидел в глубокой задумчивости на дне лодки, как бы убаюканный пением гребцов…
А песня лилась широкою волною, то сливаясь с нежным рокотом быстрой речной волны, то отделяясь от нее зычным победным звуком и вспугивая белогрудых чаек среди густых зарослей и золотистого тростника.
Седой человек, стоявший на правиле лодки, долго смотрел на задумчивого богатыря. Наконец не вытерпел, положил на дно челна шест, которым правил, и, подойдя к чернявому молодцу и коснувшись его плеча рукою, спросил с заметной ноткой почтительности в голосе:
— Што закручинился, атаман-батька? Аль не весело тебе?.. Аль и песня не тешит?
— Не весело, Иваныч, — слегка дрогнув от неожиданности своим мощным телом, отвечал тот. — Как рассказал ты мне про ночное гульбище ребят наших, Никитки Пана с шайкой его, так ровно ножом мне мысль голову резанула: пошто убили старика и возницу наши молодцы? Пошто мальчонка запужали до смерти?
— Да старик-то с возницей, бают наши, переодеванные бояре были. Из ручницы зачали палить, старик Микитку ранил. Ну и того, значит, озверел Микитка. Сам ведаешь, не из кротких он… С той поры как прикончили у его на глазах невесту опричники царские, поклялся он мстить всем слугам Ивановым без разбору и суда, — все так же почтительно докладывал седой человек.
— Зверь-человек, што и говорить, не помилует и сирот… А по мне, Ваня, чем меньше крови на душе, тем легче живется. Врагов народных, кровопивцев-бояр да опричников кромешных, да купцов-лихоимов аль воевод-взяточников, ну, этим я первый без жалости нож в сердце всажу… А те, што тихо да мирно путь держат и никому зла не чинят, их мово приказу губить не было. Так ли я говорю, есаул?
— Так-то так, атаман-батька! А только и то помысли: нешто нам молодцов наших сдержать? Кровь-то у них горячая, што огонь… Зайдутся, удержу нет… Хошь бы и ты, не прогневись на верном слове, хошь бы и тебя взять в младости твоей: небось загубил ненароком не едину душу неповинную, — тихо, чуть слышно, произнес старый есаул.
— Загубил, Ваня, — сильно вздрогнув и нахмурив свои черные брови, произнес атаман, — помню, на Дону то было… Еще при славном атамане Михаиле Черкашенине.[18] От Азова за Дон забежала часть его шайки на Волгу, к нам.
Гуляли на просторе вместях. Вместях же ограбили и караван купцов от Астраханского юрта с кизыльбацким товаром и шемаханскими шелками, пробиравшийся по Волге… Ну, это пронюхали о них молодцы. Чин чином, как водится, засели со стругами в осоке. Подплыло судно, подпустили, напали, как всегда… Ну, резня это… пальба… рубка… а апосля дележ. Только вижу я не все люди с суденышка посняты да перебиты. Сидит это старикашка плюгавенький, не то турка, не то пес… У самого зубы со страха лязгают да глаза, ровно мыши, бегают. А в руках штука парчи; к груди прижал, держит крепко. Подошел это я к ему, наклонился, а он, откуда ни возьмись, нож острый из мошны вытащил да и грозится им. Рассвирепел я, зашлось во мне сердце. Мне бы его обезоружить, а я, грешен, чекан из-за пояса выхватил да тем чеканом старикашку по темени и хвать… Мозги наружу… и ахнуть не успел… Кровью чоботы мне да полу кафтана покрасил… А зубами, кажись, и мертвый лязгал, пока не убрали его, глазами как-то страшно, с укором смотрел. Индо душу мне вывернул… И долго чудился мне его взгляд… С той поры закаялся я проливать кровь неповинную, Ваня, — тихо закончил свой рассказ атаман.
А песнь все развертывалась, все шире, все мощнее и вольнее расплывалась на речном просторе. Вздыхал тростник. Шуршала осока.
Скользила под могучими ударами весел ладья.
Вдруг смолкла, оборвалась песня на полуслове. Крик иволги пронесся и замер в прибрежном лесу.