Наверное, долгая жизнь в северных просторах привила ей нелюбовь к большому скоплению людей, она всей душой пристрастилась к морю, хоть плавать и не умела, но зато оказалась заправской рыбачкой: уговорила Харлампыча продать ей лодку, сама не могла ее в воду столкнуть и вообще в море одна выходить боялась, но в ловле оказалась необыкновенно удачлива, ловко шкерила бычка, солила, развешивала, меняла его то на клубничку, то на огурчики, то на мясо в уваровской столовой, легко покрывая по степи пешим ходом восемь километров до деревни.
Харлампыча скоро стала раздражать удачливость Петровны в ловле, которую та приписывала одной только сотворенной перед выходом в море молитве, а Харлампыч — какой–то непонятной ему жадной хитрости. Он отказался рыбачить с ней и тогда она переметнулась к Лене. Вообще ей всей душой хотелось осуществить здесь на берегу какую–то миротворческую миссию. Возможно от долгой жизни на Чукотке она сохранила в себе много детского. Высокая, статная, густоволосая блондинка с лицом слегка увядшим, но все еще хорошеньким, она к шестидесяти годам не то, что не постарела, но даже просто взрослой не стала: легко обидится, поссорится скоро и бурно, так же легко простит и помирится; легко ужаснется, легко восхитится. И все на свете для нее делится на ужасное и прекрасное, причем и то и другое одинаково волнует воображение.
К прекрасному относится все поэтическое и волшебное: клады, заговоры, молитвы, лечебные травы, тайны звезд и камней, из новейшего — летающие тарелочки и экстрасенсы. К ужасному — чудовищные редкостные болезни, глисты, змеи. убийства, особенно из–за богатства, все виды порчи и прочая дьявольщина. Душа у нее поэтичная до чрезвычайности, она во всяком слове может уловить музыку, даже латинские названия жутких болезней произносит с чувством таящейся в них красо ты.
— Зачем вы Надю в реке моете? — как–то сделала она замечание Лене. — Там же овцы пьют, там могут быть сальмонеллы — и это «сальмонеллы» так с упоением, в растяжку сказала, даже глаза прикрыла.
— Чего там? — насторожился Леня, но узнав, что это овечий глист, опасный для человека, причем смерть от него быстрая и мучительная, назло ей съехидничал:
— Да?! А я подумал цветы какие… Чего вы так говорите, сказали бы просто «глисты». Мы тут, считай, тридцать лет моемся, а было время и пили эту воду — другой- то не было, а живы пока…
Петровна обиделась, губки надула: «У-у! Вредный вы! Вредный, бурят!» — повернулась и пошла. Черная с проседью богатая шевелюра, мягкая Ленина повадка, да рождение на Востоке почему–то утвердили Петровну в мысли, что без бурятской крови в его жилах не обошлось. Но сам Леня ничего такого за собой не знает. Она постояла у кромки густо набежавшего к берегу комка, вслушалась в гомон неутомимо припадающих к воде чаек, скороговорочкой сказала сама себе: «Если чайка села в воду, жди хорошую погоду», и как ни в чем ни бывало окликнула Леню, уже ведущего Надю к дому:
— Леня, давайте лодку спихнем, половим бычка!
— Что ж со мной ловить, если я — вредный бурят. — Ну, Ленечка! Это ж я так сказала. Буряты — они ж хорошие!
— Не ходи! Не ходи с ней! — больная Надя давно ревнует его к белотелой дачнице, один раз в приступе бессильной злобы побила окна в ее доме: долго болтались тогда Леня с Петровной в море, хорошо шел бычок, а вот с того, собственно, дня и началась Надина болезнь. Но, как ни странно, именно над Надей Петровна имела магическую власть.
— Бросьте вы свои глупости, Надя! — говорит она сердито и строго. — Мне что ли одной бычок нужен? Он и вам нужен. Я приду, помогу Лене почистить, ухи свежей наварим! — так у нее все ладно, задорно получается, а, главное, этим вот естественным, без всякого ударения брошенным «Вы» — возвращением чего–то давно забытого — Петровна раз и навсегда взяла верх над Надиной душой.
Еле ворочая языком, полупарализованная Надя любила вспоминать плачевную историю своей болезни: «Я побила окна, а она с моря вернулась и говорит: «Уходи и больше не приходи». Я говорю: «Вот уйду и не приду больше». А она говорит: «И очень хорошо! И еще пойдешь и упадешь!» Я пошла и упала. Вернулась к ней и говорю: «Петровна, я упала!» А она: «И правильно! И еще упадешь!» Я пошла и еще упала… И уж встать не могла…»
Поражая слушателей, Петровна охотно подтверждала рассказ: «Да. Я так и сказала: «Вот пойдете и еще упадете, Надя». Она и второй раз упала». Обе версии сходятся, предсказание сбывается — и перед волшебностью происшествия бледнеет и меркнет обыденный реализм многолетнего недуга.
А в тот раз или в какой–то другой, но вышел однажды у Лени разговор с Петровной особенный, задушевный. Леня рассказал Петровне всю свою жизнь, и тут оказалось, что она и прежде не верила Савельевне, что он как уголовник сидел — как узнала, что он из Харбина, так сразу и поняла, что к чему, — даром, что и она с мужем на Чукотку завербовалась не от хорошей жизни. Сокровенный это был разговор, и трудно было понять, как она могла так предать его — взяла и все пересказала Савельевне. Но он тогда простил ее. Понимал, что она это сделала не по злобе, а по глупости, хотя как это она могла быть вполне умной для себя и такой дурой для них с Надей оказаться — так и осталось загадкой ее харак тера.
— Вы же интеллигентный человек, Леня, — доказывала ему Петровна свою правоту. — Вы должны понять: Савельевна — женщина темная, неграмотная, откуда она может знать о репрессиях, о культе личности? Я же хочу, чтобы она изменила свое отношение к вам! Вы же мой друг, мне неприятно, когда вас зря оскорбляют.
Но как она ни старалась просветить Савельевну, та слушала без всякого интереса, а под конец ей и вовсе надоело:
— Ну, шо ты буровишьдо меня всякудурь? Ну, власть — она и есть власть: та была власть — она и была правая, другая пришла — теперь она правая. А ты живи при всякой власти и ее не задевай, и она тебя не тронет. Нас вот никто шпионом не обозвал, кум Марченко, уж на что лютый был, а и ему никакая власть поперек не стала. А уж он шибко по банку бил, ой шибко!
Того только и добилась Петровна, что ее «лучшего друга» Савельевна иначе как «шпиеном» теперь не звала и, отвечая на вопрос приезжих: «А кто в том доме живет?», говорила: «А не знаю, шпиен, чи хто, с Китаю, чи откуда, шпиен и женка евонная, видать шпиенка…», с удовольствием читая при этом ужас на лицах слушате лей….
Но тогда Леня простил Петровну, а вот теперь все чаще настигала его жгучая обида на нее. Сколько раз, болтаясь с ним часами в море, говорила: «Я вам лучший друг, Леня! Вот вы не знаете, какой я вам друг, а я за вас всегда Богу молюсь. А вы? Ну скажите, если лодка перевернется, вы меня будете спасать?» Она говорила кокетливо, будто шутя, и он, шутя, отвечал, что спасать будет не ее, а «закидушки». И оба они смеялись, она надувала губки: «У, вредный вы бурят! А я все равно буду за вас Богу молиться!» Он в ее молитвы не очень–то верил, но что б так вот бросить его в беде — ни разу не наведаться на берег за всю зиму — этого он не ожидал.
Где–то в середине февраля небо заголубело, снег заискрился и стал весело таять. Леня понял, что ждать осталось недолго: вот только потает снег, тронется море, потянется на берег промысловый люд. Тут уж точно Петровна приедет. Не к нему, не горе его горевать, а за икрой. Выдумала она и сама в свою выдумку крепко верит, что на севере сделалась у нее радиоактивная болезнь и что от этой болезни одна только черная икра лечит. Густо на белую булку намазывает. А он ей икры не даст. И все выскажет!
Мысль эта развеселила его, он ожил, огляделся вокруг, нагрел воды, вымылся, побрился, просеял от мышиного помета муку, напек лепешек, нарезал мелко сала и во все углы поставил мышеловки, смел паутину, протер стекла и — как раз увидел, что едет по степи полковничья «Нива» — первая ласточка.
— Ну, Леня, — сказала, входя в избу, полковничья жена. — Ты, я вижу, совсем молодец! И правильно! Это ж великое дело круглый год на свежем воздухе жить! Он меня брать с собой не хотел: у нас, говорит, мужские дела, а я задыхаюсь в городе, мне простор нужен! Я вам мешать не буду, занимайтесь, пожалуйста! Я сама по себе! И пока Леня с полковником перебирали сети, готовили снасть к предстоящему лову, она, выйдя на пригорок, разделась до пояса, оставшись в одном широком, до самой талии бюстгальтере, под лучами еще прохладного солнца стала махать руками, вертеть туловище из стороны в сторону, а потом растирать его каким–то поясом из деревянных катышков.
Когда они собрались домой, договорившись, смотря по погоде, о следующей встрече, Леня не стерпел и всетаки попросил:
— Я это… ну, если пояс такой продают в городе, так может вам не жаль, я заплачу…
— Ле–ня! Ну, Ле–еня! — аж пропела полковничиха от восторга. — Вот это по–нашему, по–гвардейски! — она хлопнула Леню по спине, крикнула — Молодец! — и подарила ему массажный пояс.