Гул, весь день стоящий в долине, к вечеру смолк, можно даже лампу вынести и ее не задует ветром. Но чего керосин зря жечь, можно и так посидеть на лавке, посмотреть во все четыре стороны. И Петровна, и Савельевна любят, как стемнеет, усесться спиной к морю и смотреть в степь. Там, где–то на самом ее краю полигон, далекий, неслышный, но в кромешной тьме южной ночи занимающий воображение стрельбой по зависающей цели. Вдруг повиснет над горизонтом яркое, безмолвное пятно и кажется, что это не ракета вовсе, а черт знает что, но вот уже, оторвавшись от земли, летит ей навстречу другая и. если попадет, обе, ослепительно вспыхнув, гаснут; но иногда не попадает, куда–то проваливается и тогда первая, еще немного повисев в воздухе, сама собой тухнет.
— Да. Это ж сколько они денег зазря в воздух пущают, — негодует Савельевна. — Внучек мой Сашка, он же ж в Германии служит, так он, как на побывку приезжал, так он сказывал…
Но Петровну не устраивает такой прозаический поворот дела и, мечтательно вздохнув, она перебивает Савельевну:
— Ой, Савельночка, а я вам скажу: я видела настоящую летающую тарелку.
— Не знаю, шо ты там могла видеть. Я вот сколь ни сижу тут, такого не бачила.
— Так я не здесь же видела, а на Севере. Пошли мы раз за морошкой, идем и вдруг я вижу: я одна, никого нет! Только что было полно народу и вдруг я одна.
— Ну, хорошо, ты мне вот шо скажи: и шо ты в том Севере делала? Деньгу копила, чи шо?
— Ну, что вы, Савельевна, какую деньгу? Я бедная. А вот вы, вы почему к Людочке в Керчь не переезжаете?
— Ага! Вот тут все брось и переедь?! Не-е. Была я раз в той Керчи. У-у, буйный город! Ну, буйный! А поглядеть некуда!
— Как это некуда?
— Не–не. Некуда. Стены кругом.
— Но можно же телевизор посмотреть?
— Ну шо я в том телевизоре не бачила?
— А здесь–то вы что видите?
— Ой, да шо ты гуторишь? Здесь мне далеко видать:
там корова моя Зоя — мне видать, там волухи мои пасутся — мне видать, там кошару видать, там Валькину хату. Машины по–над долиной едут — мне видать. И на море все видать. Так что и не буровь мне…
— А у Люды хорошая квартира?
— Да. Она, как развод сделала, осталась одна с Сашкой, так мы им на одну только стенку полторы тыщи дали. Теперь Сашка с армии придет, я ему на машину дам.
— А говорите, я богатая?! Я‑то бедная! Вот вы, Савельночка, богатая!
— Не. Это какое богатство?! Вот Марченко–кум — так тот богатый был: он как помер, так у него только в хате триста тысяч нашли! От это богатство!
— Да откуда же?
— А от как немцы–то тут колонны гнали, так он брыльянты из ушей аж с мочками рвал!
— Ой, Господи! Разве можно у людей, с мочками, Савельночка?
— Так, Петровночка, то ж какие люди? То ж жиды были…
— Так что ж по–вашему: жиды — не люди?
— Оно може и люди, а только ни те брыльянты, ни те ухи им зараз уж не к чему были.
— Ну, не знаю, какие вы страшные истории на ночь рассказываете.
— Ну, это чего страшного? Вот как его сын женку забил — от то да…
— Как это забил?
— А так, и матка евонная не отняла. Не заступилася.
— Да почему же?
— А потому! Склещились они. Она девкой–то гуляла с ним и вон там в лесозащитной полосе они и склещились. Чабаны нашли их. А куды денешься? Она ревет, народ гогочет, повалили их, как есть, на телегу и в поселок в больницу отвезли. Отмачивали их чи в ванне, чи хде…
— Ну, вообще это бывает, медицине такие случаи известны.
— Во–во. А я шо гуторю? Шо известны. Я брехать не люблю. А только пришлося ему жениться на ней. Куды ж девку после такого позору? Но он видать и не жил с ней, у них и детей не было. А как напьется, так орет «Лесозащитка проклятая!» — иначе и не звал ее. Это нашли–то их в лесозащитной полосе. И бил нещадно. А как батька помер, достались ему деньги–то, тут чего не жить. Батька–то не давал ему шибко по банку бить. Ну а тут, как зачал он убивать ее и орет: отойди, мать, лучше я отсижу за нее, «лесозащитку» проклятую, я из–за нее этим… ну, вовсе не мужиком, значит, стал!
— Импотентом, наверное?
— Не знаю, може им. Только, значит, не нужон ему нихто: ни она, ни хто. А все имел, значит, интерес, раз убил…
— Насмерть?
— А то как еще? А уж о третьем годе, как из тюрьмы вышел, да женился и деток нарожал. Люди видали, не будут брехать.
— Какой ужас!
— Не знаю, может, оно и ужас. а може, еще шо, но вот только ты скажи мне: как это ты, женщина такая самостоятельная, а сама в своем дому ночевать не можешь? Вот я, к примеру, ворочуюсь по ночам, топчан подо мной скрипит.
— Да ворочайтесь на здоровье.
— Ну храплю, да собаки у меня в хате навоняють…
— Мне храп ваш нисколько не мешает. А собачки — это хорошо, я собачек люблю! Правда, Балахайка? Хорошая собачка! — Анна Петровна только руку протянула, потрепать Балахая по загривку, как Жучок тотчас ревниво ощерился и издал первый предупреждающий рык. — И тебя, и тебя, Жучок, люблю! — переметнулась к нему Анна Петровна, хорошо зная его скверный ревнючий нрав. — Ты хорошая собачка, и Белка хорошая… А Балахайку я все равно больше люблю!
Большой, поросший медвежьей шерстью Балахай и в самом деле добродушней своего единоутробного братца и покрасивей его. А тот — сущий дьявол: гладкошерстный, как Белка, он от нее ни единого белого пятнышка не унаследовал, сплошь вышел черный, только как ощерит зубы, вздернет в злобе верхнюю губу — так сверкнет острыми клыками, а глаза от ярости наливаются кровью. И характер у него сволочной: хоть и младше брата, но случая не было, чтобы в чем–нибудь уступил ему. За каждым брошенным куском первый срывается и уж ни Балахая, ни Белку к добыче не подпустит. А главное, ни за что не уступит братцу место у ног Савельевны.
Старая Белка ляжет себе в сторонке и дремлет постариковски, а Балахаю еще хочется хозяйской ласки и он зорко выжидает момент, когда Жучок пружинисто вскочит и припустит в сторону — то ли за мышью пробежавшей, то ли за какой другой добычей — тут Балахай со всей своей бескорыстной любовью старается занять его место подле Савельевны. Жучок никогда этого стерпеть не может: с полдороги рывком бросается назад и, если только не отскочит Балахай, вцепляется в него с бешенной яростью. Зная нрав своего братишки, Балахай обычно сам уступает Жучку место у хозяйских ног, отползает в сторону, довольствуясь ласковым словом Петровны или кого–нибудь другого из приезжих на берег. Приезжих этим летом было больше, чем обычно.
Кто знает каким образом, но попало описание бухты Ялточки и подробное указание, как в нее проехать, на страницы специального журнала для автомобилистов. Вот по этому описанию с обещанием хорошего отдыха и потянулись на берег люди. С Украины приехало на двух машинах большое семейство. Поставили на берегу палатку, над машинами натянули тент, вбили глубоко в ракушник четыре кола, обмотали веревкой и по всем четырем сторонам навесили здоровенные палки домашней копченой колбасы. Дескать, пускай под морским ветерком проветривается. От мух жиденькой марлей занавесили и каждый день по колбасе снимали — так что можно было с уверенностью рассчитать, на сколько дней они свой отдых планируют.
Еще приехала пара пожилых молодоженов, тоже не на день, не на два, а как понравится, поскольку оба пенсионеры и могут свой медовый месяц справлять бессрочно.
Она, Антонина Филипповна, полная, животастая, вдо- ва капитана первого ранга, женщина веселая, общи- тельная, охотно сообщала всем, что хоть и есть у нее уже взрослые внуки, но доживать свой век по–вдовьи ей еще никак не возможно, а Николай Николаевич, хоть и дослужился только до боцмана, человек хороший, мужчина здоровый, тоже недавно жену похоронивший, вполне ей пара. Они приехали на стареньком «рафике», в нем и ночевали, и расположившиеся неподалеку от них ленинградцы жаловались Петровне, что «рафик» по ночам до невозможности сотрясается, прямо ходуном ходит и звучит абсолютно неприлично. Эти ленинградцы — муж, жена и двое детишек — люди интеллигентные, очень набивались к Петровне в друзья, рассчитывали, вероятно, что она хоть за деньги пустит их в свой дом, тем более, что сама не может одна в нем ночевать, но Петровна знала, что никакими деньгами здесь на берегу расход газовых баллонов, да пресной воды не возместишь, а, главное, не хотела терпеть беспокойства от детей. И вообще на свой бассейн замок повесила. Большой амбарный замок, издалека видный. Так что люди даже не идут к ней за водой, а все прямиком к Савельевне.
Савельевну такая наглость Петровны прямо–таки потрясает.
— Петровна, не криви Бога, — грозит она корявым пальцем перед носом феодосийской дачницы. — Не замыкай воды! Ты Бога за бороду не схватишь, сколь ни молись! Раз ты воду запираешь от людей, ты Бога кривишь!
— Да что это я всем обязана ее раздавать? — оправдывается Петровна. — Я за воду плачу! Я что ли богаче вас?! Вам ее может так, за байду привозят, а я свою в наем не даю. Мне за воду платить нужно.