Вскарабкавшись с трудом на четвереньках по крутой лестнице, я вошел во внутреннюю пещеру и увидел сивиллу, больше похожую на обезьяну, чем на женщину; она сидела на кресле в клетке, свисающей с потолка, на ней был красный плащ, немигающие глаза горели красным огнем в свете одного-единственного красного луча, падающего откуда-то сверху. Беззубый рот ухмылялся. Вокруг пахло смертью. Но я все же умудрился выжать из себя заранее приготовленное приветствие. Она ничего не ответила. Только спустя какое-то время я догадался, что это была лишь мумия Деифобы, предыдущей сивиллы, умершей не так давно в возрасте ста десяти лет; в глазницы ей были вставлены стеклянные шары, посеребренные сзади, чтобы они сверкали. Все сивиллы всегда жили вместе со своей предшественницей. Я простоял несколько минут перед Деифобой, дрожа и заискивающе улыбаясь, чтобы умилостивить ее, — эти минуты показались мне вечностью. Наконец передо мной явилась настоящая сивилла, еще совсем молодая женщина по имени Амалфея. Красный луч погас, Деифоба исчезла (кто-то, наверно прислужница, прикрыл окошечко из красного стекла), а сверху ударил новый луч света — белый — и осветил Амалфею, сидевшую в глубине темной пещеры на троне из слоновой кости. Ее безумное лицо с высоким лбом было прекрасно; она сидела так же неподвижно, как Деифоба. Глаза были закрыты. У меня подогнулись колени, и я с трудом проговорил:
— О, сив-сив-сив… — не в силах перестать заикаться.
Она открыла глаза, нахмурилась и передразнила меня:
— О, Клав-Клав-Клав…
Мне стало стыдно, я вспомнил, зачем я сюда пришел, и, сделав над собой усилие, сказал:
— О, сивилла, я пришел спросить тебя о судьбе Рима и своей собственной судьбе.
Постепенно ее лицо изменилось, ее охватил пророческий экстаз, тело ее задергалось, дыхание участилось, по всем уголкам пещеры пронесся вихрь, захлопали двери, у моего лица воздух со свистом рассекли чьи-то крылья, свет погас, и Амалфея голосом бога произнесла по-гречески следующее стихотворение:
Кто был Проклятьем поражен,Кого томит монеты звон,Недугом сломлен будет он:Во рту личинки синих мух,Глаза червивы, отнят слух,Забытый, он испустит дух.
Затем, потрясая руками над головой, продолжала:
Десять лет промчат стремглав,Дар получит Клав-Клав-Клав.Он не рад ему, и прав:Вкруг себя собравши знать,Будет мямлить и мычать —Что с придурочного взять…Но пройдут за годом годЛет, так, тыща девятьсот —Всякий речь его поймет.[9]
И тут бог расхохотался ее устами — прекрасный, но устрашающий звук: «Ха! Ха! Ха!» Я почтительно поклонился, поспешно повернул к выходу и заковылял прочь; на сломанной лестнице я растянулся, поранив лоб и колени, кувырком слетел вниз и еле живой выбрался наружу. Всю дорогу меня преследовал громоподобный смех.
Будучи профессиональным историком и жрецом, получив возможность изучать упорядоченные Августом Сивиллины книги и имея теперь опыт в расшифровке прорицаний, я могу интерпретировать эти стихи с известной долей уверенности. Под «Проклятьем» сивилла явно имела в виду проклятие небес, которое уже многие годы преследовало нас, римлян, за разрушение Карфагена. Именем наших главных богов, в том числе Аполлона, мы поклялись Карфагену в дружбе и защите, а затем, позавидовав тому, как он быстро оправился от бедствий, причиненных второй Пунической войной, обманом вовлекли его в третью Пуническую войну и полностью разрушили, истребив поголовно всех его обитателей и засеяв поля солью.[10] «Звон монеты» — главное орудие этого Проклятья — безумная алчность, охватившая Рим, после того как он уничтожил своего главного соперника в торговле и сделался господином всех богатств Средиземного моря. Богатство повлекло за собой праздность, жадность, жестокость, бесчестность, трусость, изнеженность и все прочие, ранее не свойственные римлянам, пороки. Что это за «дар», которому я был не рад, — я получил его точно в указанный срок, — вы узнаете в свое время из этого повествования. Над словами о том, что спустя много лет всякий поймет мою речь, я ломал голову не один год, но теперь, думаю, наконец уразумел их смысл. Эти слова — повеление написать настоящую книгу. Когда я ее закончу, я пропитаю ее предохраняющим составом, запечатаю в свинцовый ларец и закопаю глубоко в землю, чтобы потомки могли выкопать ее и прочитать. Если я правильно понял сивиллу, это произойдет примерно через тысячу лет.
И вот тогда, когда все другие нынешние авторы, произведения которых доживут до тех дней, будут казаться заиками, а слог их хромым — ведь они пишут лишь для своих современников, притом с оглядкой, — моя книга расскажет обо всем ясно и без утайки. Возможно, поразмыслив, я не стану брать на себя труд запечатывать ее в ларец. Я просто оставлю ее где-нибудь — пусть лежит. Мой опыт историка говорит, что документы чаще сохраняются благодаря случаю, чем сознательным действиям. Аполлон напророчил все это, пусть он и позаботится о рукописи. Как вы видите, я решил писать по-гречески, так как, по моему убеждению, греческий всегда будет всеобщим языком литературы, а если Рим сгинет, как предсказала сивилла, то вместе с ним сгинет и латинский язык. К тому же греческий — язык самого Аполлона.
Я буду аккуратен с датами (которые, как вы видите, я выношу на поля) и с именами собственными. Мне даже вспоминать не хочется, сколько, работая над историей Карфагена и Этрурии,[11] я провел мучительных часов, пытаясь отгадать, в котором году произошло то или иное событие, действительно ли такого-то человека звали так-то или он был сыном, внуком, возможно, даже правнуком этого человека, а то и вовсе не состоял с ним в родстве. Постараюсь избавить будущих историков от подобных мук. Так, например, в моей книге есть несколько персонажей по имени Друз: мой отец, я сам, мой сын, мой двоюродный брат, мой племянник; всякий раз, что я буду упоминать это имя, я буду отмечать, — кого именно я имею в виду. Еще один пример: говоря о своем наставнике Марке Порции Катоне, я не оставлю никаких сомнений в том, что он не был ни Марком Порцием Катоном Цензором, развязавшим третью Пуническую войну,[12] ни его сыном с тем же именем, известным знатоком законов и автором юридических трудов, ни его внуком-консулом, которого звали точно так же, ни правнуком с тем же именем, врагом Юлия Цезаря, ни праправнуком, убитым в битве при Филиппах,[13] а был его абсолютно ничем не прославившимся прапраправнуком все с тем же именем, который никогда не занимал никаких высоких общественных постов да и не заслуживал их. Август сделал его моим наставником, а затем воспитателем молодых римлян из знатных семей и сыновей иноземных царей, ибо, хотя его имя давало ему право занимать самые высокие должности, его жестокость, глупость и педантизм не позволяли ему стать ничем, кроме простого учителя.
10 г. до н. э.
Чтобы определить время, когда происходили эти события, я думаю, самое лучшее будет сказать, что я родился в 774 году от основания Рима Ромулом и спустя семьсот шестьдесят семь лет после первой Олимпиады и что император Август, чье имя вряд ли будет забыто даже через тысячу девятьсот лет, к тому моменту уже двадцать лет правил Римом.