Может быть, далекою славою предков Данте хочет прикрыть ближайший стыд отца. «В сыне своем ему суждено было прославиться более, чем в себе самом», — довольно зло замечает Боккачио.[51] Это значит: единственное доблестное дело Алигьери-отца — рождение такого сына, как Данте. Будучи Гвельфского рода, он, за пять лет до рождения Данте, был изгнан из Флоренции, со всеми остальными Гвельфами, но подозрительно скоро, прощенный, вернулся на родину: так, обыкновенно, прощают, в борьбе политических станов, если не изменников, то людей малодушных.
Кажется, неудачный юрисконсульт или нотарий, сер Герардо пытался умножить свое небольшое наследственное имение отдачей денег в рост и был, если не «ростовщиком», в точном смысле слова, то чем-то вроде «менялы» или «биржевого маклера».[52] Данте, может быть, думает об отце, когда говорит о ненавистной ему породе новых денежных дельцов:
…Всякий флорентиец, от рожденья,Меняла или торгаш.[53]
О нем же думает он, может быть, и в преддверии ада, где мучаются «малодушные», ignavi, «чья жизнь была без славы и стыда», «не сделавшие выбора между Богом и дьяволом», «презренные и никогда не жившие».[54]
По некоторым свидетельствам, впрочем, неясным, — сер Герардо, за какие-то темные денежные дела, был посажен в тюрьму, чем навсегда запятнал свою память.[55]
Данте был маленьким мальчиком, когда впервые, почти на его глазах, пролита была, в каиновом братоубийстве, человеческая кровь: дядя его, брат отца, Жери дэль Бэлло (Geri del Bello), убив флорентийского гражданина из рода Саккетти, злодея и предателя, жившего в соседнем доме, сам вскоре был злодейски и предательски убит. Старшему в роде, серу Герардо, брату убитого, должно было, по закону «кровавой мести», vendetta, отомстить за брата; а так как это не было сделано, то второй вечный позор пал на весь род Алигьери.[56]
Данте встретит, в аду, тень Жери дэль Бэлло.
Он издали мне пальцем погрозил;И я сказал учителю: «За смертьНе отомщенную меня он презирает».[57]
Бывший друг, сосед и родственник Данте, форезе Доната, в бранном сонете, жестоко обличает этот позор отца и сына:
…Тебя я знаю,Сын Алигьери; ты отцу подобен.Такой же трус презреннейший, как он.[58]
Зная исступленную, иногда почти «сатанинскую», гордыню Данте, можно себе представить, с каким чувством к отцу, тогда уже покойному, он должен был, молча, проглотить обиду. Вот, может быть, почему никогда, ни в одной из книг своих, ни слова не говорит он об отце: это молчание красноречивее всего, что он мог бы сказать. Страшен сын, проклинающий отца; но еще страшнее — молча его презирающий.
В небе Марса, увидев живое светило, «топаз живой»,[59] — великого прапрадеда своего, Качьягвидо, Данте приветствует его, со слезами гордой радости:
Вы — мой отец.[60]
Это значит: «Мой отец, настоящий, единственный, — вы; другого я знать не хочу».
О, ветвь моя… я корнем был твоим![61]
отвечает ему тот.
Какою гордостью, должно быть, блестели глаза правнука, когда Качьягвидо ему говорил:
Конраду императору служа,Я доблестью был так ему любезен,Что в рыцари меня он посвятил;И с ним ходил я во Святую Землю,Где мучеников принял я венец.[62]
Мать Данте умерла, когда ему было лет шесть, родив, после него, еще двух дочерей. Судя по тому, как Данте, в «Новой жизни», вспоминает об одной из них, брат и сестра нежно любили друг друга.[63] Сер Герардо, после пяти лет вдовства, женился второй раз на монне Лаппе ди Чалуффи (Lappa di Cialuffì).[64] Если бы Данте не помнил и не любил матери с благоговейной нежностью, то не повторил бы устами Вергилия, о себе и о ней, странно не боясь, или не сознавая кощунства, — того, что сказано о Христе и Божьей Матери:
…БлагословеннаНосившая тебя во чреве.[65]
В детстве неутоленную, и потом уже ничем не утолимую, жажду материнской любви Данте будет чувствовать всю жизнь, и чего не нашел в этом мире, будет искать в том. В нежности «сладчайшего отца» его, Вергилия, будет сниться ему материнская нежность, как умирающему от жажды снится вода.[66] В страшные минуты неземного странствия прибегает он к Вергилию с таким же доверием, с каким
Дитя в испуге,Или в печали, к матери бежит.[67]
В безднах ада, когда гонятся за ним разъяренные дьяволы, чтобы унести, может быть, туда, откуда нет возврата, Вергилий спасает его:
Взяв за руки меня, он так бежал,Как ночью, мать, проснувшись от пожара,И спящее дитя схватив, бежит.[68]
«Господи… не смирял ли я и не успокаивал ли я души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс. 130, 1–2): это Данте почувствовал с самого начала жизни и будет чувствовать всю жизнь.
Кем он оставлен в большем сиротстве — умершей матерью, или живым отцом, — этого он, вероятно, и сам хорошенько не знает. Стыдный отец хуже мертвого. Начал жизнь тоской по отцу, — кончит ее тоской по отечеству; начал сиротой, — кончит изгнанником. Будет чувствовать всегда свое земное сиротство, как неземную обиду, — одиночество, покинутость, отверженность, изгнание из мира.
«Я ушел туда, где мог плакать, никем не услышанный, и, плача, я заснул, как маленький прибитый ребенок», — вспоминает он, в юности, об одной из своих горчайших обид.[69]
Вот что значит «гордая душа» — у Данте:[70] миром «обиженная», — не презирающая мира, а миром презренная душа.[71]
II. ДРЕВНЕЕ ПЛАМЯ
Темные башни Флоренции еще темнее, на светлом золоте утра. Самая темная изо всех та, что возвышается над маленькой площадью Сан-Мартино-дель-Весково, в двух шагах от дверей дома Алигьери, — четырехугольная, тяжелая, мрачная, точно тюремная, башня дэлла Кастанья.[72] Каждое утро, на восходе солнца, тянется черная, длинная тень от нее по тесной улочке Санта Маргерита, соединяющей дом, где живет девятилетний мальчик Данте, сын бедного бесславного менялы сера Герардо, — с домом восьмилетней девочки, Биче, дочери вельможи, купца и тоже менялы, но славного и богатого, Фолько Портинари. Сто шагов от дома к дому, или, на языке пифагорейских — дантовских чисел: девяносто девять — трижды тридцать три. Врежется в живую душу Данте это число, мертвое для всех и никому непонятное, — Три, — как в живое тело, в живое сердце, врезается нож.
В черной от башни тени, на белую площадь утренним солнцем откинутой, плачет маленький мальчик от земного сиротства, как от неземной обиды; и вдруг перестает плакать, когда в щели, между камнями башни, под лучом солнца, вспыхивает красный весенний цветок, точно живое алое пламя, или капля живой крови. Глядя на него, все чего-то ждет, или что-то вспоминает, и не может вспомнить. Вдруг вспомнил: «Новая Жизнь начинается», incipit Vita Nova, — не только для него, но и для всего мира, — Новая Любовь, Новая Весна.
15 мая 1275 года, произошло событие, величайшее в жизни Данте, и одно из величайших в жизни всего человечества.
«Девять раз (девять — трижды Три: это главное, что он поймет уже потом, через девять лет, и что врежется в сердце его, как огненный меч Серафима) — девять раз, от моего рождения, Небо Света возвращалось почти к той же самой точке своего круговращения, — когда явилась мне впервые… облеченная в одежду смиренного и благородного цвета, как бы крови, опоясанная и венчанная так, как подобало юнейшему возрасту ее, — Лучезарная Дама души моей, называвшаяся многими, не знавшими настоящего имени ее, — Беатриче».[73]
Вспыхнул под лучом солнца, в щели камней, красный весенний цветок, как живое пламя или капля живой крови: вот чего он ждал, что хотел и не мог вспомнить.
«… И я сказал: вот бог, сильнейший меня; он приходит, чтобы мною овладеть».[74] Этого не мог бы сказать, ни даже подумать, девятилетний мальчик, но мог почувствовать великую, божественную силу мира — Любовь.
Эта «Лучезарная Дама», gloriosa donna, — восьмилетняя девочка, Биче Портинари, — для тех, кто не знает ее настоящего, неизреченного имени. Но девятилетний мальчик, Данте Алигьери, узнал — вспомнил Ее, а может быть, и Она его узнала. Вспомнили — узнали оба то, что было и будет в вечности.