Дмитрий Сергеевич Мережковский
Данте
ПРЕДИСЛОВИЕ. ДАНТЕ И МЫ
«Три в одном — Отец, Сын и Дух Святой — есть начало всех чудес».[1] Этим исповеданием Данте начинает, в «Новой жизни», жизнь свою; им же и кончает ее в «Божественной комедии»:
Там, в глубине Субстанции Предвечной,Явились мне три пламеневших кругаОдной величины и трех цветов…О, вечный Свет, Себе единосущный,Себя единого в Отце познавший,Собой единым познанный лишь в Сыне,Возлюбленный собой единым в Духе![2]
Все, чем Данте жил, и все, что сделал, заключено в этом одном, самом для нас непонятном, ненужном и холодном из человеческих слов, а для него — самом нужном, огненном и живом: Три.
«Нет, никогда не будет три одно!» — смеется — кощунствует Гете (Разгов. с Эккерманом), и вместе с ним дух всего отступившего от Христа, человечества наших дней. И Мефистофель, готовя, вместе со старой ведьмой, эликсир вечной юности для Фауста, так же кощунствует — смеется:
Увы, мой друг, старо и ново,Веками лжи освящено,Всех одурачившее слово:Один есть Три и Три — Одно.[3]
Жив Данте, или умер для нас? Может быть, на этот вопрос вовсе еще не ответ вся его в веках немеркнущая слава, потому что подлинное существо таких людей, как он, измеряется не славой — отражением бытия, слишком часто обманчивым, — а самим бытием. Чтобы узнать, жив ли Данте для нас, мы должны судить о нем не по нашей, а по его собственной мере. Высшая мера жизни для него — не созерцание, отражение бытия сущего, а действие, творение бытия нового. Этим он превосходит всех трех остальных, по силе созерцания равных ему художников слова: Гомера, Шекспира и Гёте. Данте не только отражает, как они, то, что есть, но и творит то, чего нет; не только созерцает, но и действует. В этом смысле высшей точки поэзии (в первом и вечном значении слова poiein: делать, действовать) достиг он один.
«Цель человеческого рода заключается в том, чтобы осуществлять всю полноту созерцания, сначала для него самого, а потом для действия, prius ad speculandum, et secundum ad operandum».[4] Эту общую цель человечества Данте признает и для себя высшей мерою жизни и творчества: «Не созерцание, а действие есть цель всего творения („Комедии“) — вывести людей, в этой (земной) жизни, из несчастного состояния и привести их к состоянию блаженному. Ибо если в некоторых частях „Комедии“ и преобладает созерцание, то все же не ради него самого, а для действия».[5]
Главная цель Данте — не что-то сказать людям, а что-то сделать с людьми; изменить их души и судьбы мира. Вот по этой-то мере и надо судить Данте. Если прав Гёте, что Три — Одно есть ложь, то Данте мертв и мы его не воскресим, сколько бы ни славили.
Явный или тайный, сознательный или бессознательный суд огромного большинства людей нашего времени над Данте высказывает знаменитый итальянский «дантовед» (смешное и странное слово), философ и критик, Бенедетто Кроче: «Все религиозное содержание „Божественной комедии“ для нас уже мертво». Это и значит: Данте умер для нас; только в художественном творчестве, в созерцании, он вечно жив и велик, а в действии ничтожен. Это сказать о таком человеке, как Данте, все равно что сказать: «Душу свою вынь из тела, веру из поэзии, чтобы мы тебя приняли и прославили».
Все художественное творчество Данте, его созерцание, — великолепные, золотые с драгоценными каменьями, ножны; а в них простой стальной меч — действие. Тщательно хранятся и славятся ножны, презрен и выкинут меч.
«В эту самую минуту, когда я пишу о нем, мне кажется, что он смотрит на меня с высоты небес презрительным оком»,[6] — говорит Боккачио, первый жизнеописатель Данте, верно почувствовав что-то несоизмеримое между тем, чем Данте кажется людям в славе своей, и тем, что он есть.
Семь веков люди хулят и хвалят — судят Данте; но, может быть, и он их судит судом более для них страшным, чем их — для него.
В том, что итальянцы хорошо называют «судьбою» Данте, fortuna, — громкая слава чередуется с глухим забвением. В XVI веке появляется лишь в трех изданиях «Видение Данте», «Visione di Dante», потому что самое имя «Комедии» забыто. «Слава его будет расти тем больше, чем меньше его читают», — злорадствует Вольтер в XVIII веке.[7] «Может быть, во всей Италии не найдется сейчас больше тридцати человек, действительно читавших „Божественную комедию“», — жалуется Альфиери в начале XIX века. Если бы теперь оказалось в Италии тридцать миллионов человек, читавших «Комедию», живому Данте вряд ли от этого было бы легче.
О ты, душа… идущая на небо,Из милости утешь меня, скажи,Откуда ты идешь и кто ты? — ,
спрашивает одна из теней на Святой Горе Чистилища, и Даете отвечает:
Кто я такой, не стоит говорить:Еще мое не громко имя в мире.[8]
Имя Данте громко сейчас в мире, но кто он такой, все еще люди не знают, ибо горькая «судьба» его, fortuna, — забвение в славе.
Древние персы и мидяне, чтобы сохранить тела покойников от тления, погружали их в мед. Нечто подобное делают везде, но больше всего в Италии, слишком усердные поклонники Данте. «Наш божественнейший соотечественник» (как будто мало для похвалы кощунства — сравнить человека с Богом, — нужна еще превосходная степень): эта первая капля меда упала на Данте в XVI веке, а в XX он уже весь с головой — в меду похвал.[9] Бедный Данте! Самого горького и живого из всех поэтов люди сделали сладчайшим и мертвейшим из всех. Казни в аду за чужие грехи он, может быть, слишком хорошо умел изобретать; но если был горд и чересчур жаден к тому, что люди называют «славой» (был ли действительно так горд и так жаден к славе, как это кажется, — еще вопрос), то злейшей казни, чем эта за свой собственный грех, не изобрел бы и он.
Те, кто, лет семь, по смерти Данте, хотел вырыть кости его из земли и сжечь за то, что он веровал будто бы не так, как учит Церковь, — лучше знали его и уважали больше, чем те, кто, через семь веков, славят его за истинную поэзию и презирают за ложную веру.
Люди наших дней, счастливые или несчастные, но одинаково, в обоих случаях, самоуверенные, никогда не сходившие и не подымавшиеся по склонам земли, ведущим вниз и вверх, в ад и в рай, не поймут Данте ни в жизни его, ни в творчестве. Им нечего с ним делать так же, как и ему с ними.
В самом деле, что испытал бы среднеобразованный, среднеумный, среднечувствующий человек наших дней, если бы, ничего не зная о славе Данте, вынужден был прочесть 14 000 стихов «Комедии»? В лучшем случае, — то же, что на слишком долгой панихидной службе по официально-дорогом покойнике; в худшем — убийственную, до вывиха челюстей зевающую скуку.
Разве лишь несколько стихов о Франческе да Римини, о Фаринате и Уголино развлекло бы его, удивило, возмутило или озадачило своей необычайностью, несоизмеримостью со всем, что он, средний человек, думает и чувствует. Но это не помешало бы ему согласиться с Вольтером, что поэма эта — «нагромождение варварских нелепостей»,[10] или с Ницше, что Данте — «поэтическая гиена в гробах».[11] А тем немногим, кто понял бы все-таки, что Данте велик, это не помешало бы согласиться с Гёте, что «величие Данте отвратительно и часто ужасно».[12]
Судя по тому, что сейчас происходит в мире, главной цели своей — изменить души людей и судьбы мира — Данте не достиг: созерцатель без действия, Колумб без Америки, Лютер без Реформации, Карл Маркс без революции, он и после смерти такой же, как при жизни, вечный изгнанник, нищий, одинокий, отверженный и презренный всеми человек вне закона, трижды приговоренный к смерти: «Многие… презирали не только меня самого, но и все, что я сделал и мог бы еще сделать».[13] Это презрение, быть может, тяготеет на нем, в посмертной славе его, еще убийственнее, чем при жизни, в бесславии.
И все-таки слава Данте не тщетна: кто еще не совсем уверен, что весь религиозный путь человечества ложен и пагубен, — смутно чувствует, что здесь, около Данте, одно из тех святых мест, о которых сказано: «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая»;[14] смутно чувствует, что на этом месте зарыто такое сокровище, что если люди его найдут, то обогатятся нищие. Как бы Данте ни умирал для нас, что-то в нем будет живо, пока дух человеческий жив.
Если отступившее от Христа человечество идет по верному пути, Данте никогда не воскреснет; а если по неверному, — то, кажется, день его воскресения сейчас ближе, чем когда-либо. В людях уже пробуждается чувство беспокойства; если еще смутное и слабое сейчас оно усилится, то люди поймут, что заблудились в том же «темном и диком лесу», в котором заблудился и Данте перед сошествием в ад: