Одновременно создается и статья о петербургской сцене (вошедшая затем в «Петербургские заметки 1836 года»), где Гоголь впервые выдвигает тезис о важной общественной функции смеха.[19] Приняв амплуа комического писателя, он стремится разъяснить гражданское значение своей деятельности. «Из театра мы сделали игрушку, – пишет Гоголь в названной статье, – позабывши, что это такая кафедра, с которой читается разом целой толпе живой урок, где, при торжественном блеске освещения, при громе музыки, при единодушном смехе, показывается знакомый, прячущийся порок…» (VIII, 186–187). «Смех – великое дело, – говорится в этой статье, – он не отнимает ни жизни, ни имения, но перед ним виновный, как связанный заяц…» (VIII, 186).
В своих взглядах на общественно-преобразующую роль театра Гоголь близок к просветителям XVIII в., полагавшим, что если свет разума будет внесен в мир, в последнем незамедлительно установятся всеобщая гармония и порядок. Урок нравственности и хотел он преподать своим согражданам в «Ревизоре». Не случайно, обращаясь к Пушкину с просьбой о сюжете для комедии, он подчеркивал, что ему нужен «русский чисто анекдот» (X, 375). Но, разумеется, воспитательная цель комедии не могла быть достигнута столь прямо и непосредственно, как об этом мечтал писатель.
«Представление „Ревизора“ произвело на меня тягостное впечатление, – вспоминал впоследствии Гоголь в письме к Жуковскому. – Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли» (XIV, 35). Писатель пришел к выводу, что художественный язык, на котором он обратился к своей аудитории, не был ей доступен: «… то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее» (XI, 45).
Как известно, вскоре после постановки «Ревизора» Гоголь уезжает за границу. Он настолько охладел к своему произведению, что даже не захотел приехать в Москву, чтобы помочь его постановке на сцене Малого театра. «… если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете, – писал он М. С. Щепкину о своей пьесе. – Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам. Во-первых, потому что охладел к ней; во-вторых, потому что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики» (XI, 44).[20]
И острота гоголевской реакции, и подтекст, который ощутим в словах писателя о «Ревизоре», – все это лишний раз подтверждает, что замыслы Гоголя не сводились к тому, чтобы просто написать хорошее сценическое произведение (тем более что успех пьесы у публики был налицо – сам царь аплодировал на премьере). Дело было в том, что результаты представления не удовлетворяли тому критерию «существенной пользы» (VIII, 186), с точки зрения которого Гоголь будет отныне оценивать все им созданное. Неудача с «Ревизором» толкнула писателя на поиски новых художественных решений, которые должны были сделать его творчество активной воспитательной и нравственно-преобразующей силой.
«Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения <…> я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня», – писал Гоголь перед отъездом своему другу, историку М. П. Погодину (XI, 46). Так мог писать только человек, действительно ощутивший себя «главою литературы» и стремящийся своим трудом оправдать это наименование.
И вот мы подошли наконец к своему главному предмету. Уезжая за границу, Гоголь вез с собой начатые еще до «Ревизора» «Мертвые души», которым и было суждено стать воплощением новых замыслов писателя.
«Мертвые души» были начаты все в том же знаменательном 1835 г. Из письма к Пушкину от 7 октября, где Гоголь просил у него сюжет для комедии, известно, что к тому времени у него уже были написаны 3 главы. Поскольку эта рукопись до нас не дошла, мы можем судить о том, что́ в ней содержалось, лишь по косвенным свидетельствам. Название произведения, как явствует из письма («Начал писать Мертвых душ» – X, 375), было найдено сразу и больше не изменялось. Что же касается его жанра, то, по-видимому, вначале Гоголь мыслил свой сюжет в форме сатирического романа. В том же письме читаем: «Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». Чисто сатирический характер первоначальных набросков подтверждается и позднейшими словами Гоголя о «чудовищах», которые выходили из-под его пера на самом раннем этапе работы (VIII, 294). Даже тон первой дошедшей до нас редакции поэмы значительно более резок и саркастичен, чем в окончательном тексте: «И в самом деле, каких нет лиц на свете. Что ни рожа, то уж, верно, на другую не похожа <…> А сколько есть таких, которые похожи совсем не на людей. Этот – совершенная собака во фраке…» и т. д. (VI, 332). Таким образом, уже знакомая нам категория мертвой души вошла в гоголевский замысел как нечто привычное и ясное для автора и сразу же заняла в этом замысле центральное место, общая же концепция произведения формировалась много дольше.
Думается, что к отказу от сатирической одностронности привел Гоголя опыт с «Ревизором», после которого у писателя возникла идея ввести в свои труд лирическое начало.
«После Ревизора я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться», – писал он в «Авторской исповеди» (VIII, 440). Творческую позицию, занятую Гоголем на этом этапе его работы, можно обрисовать словами из позднейшего письма к Н. М. Языкову: «Сатира теперь не подействует и не будет метка, но высокий упрек лирического поэта, уже опирающегося на вечный закон, попираемый от слепоты людьми, будет много значить <…> один только лирический поэт имеет теперь законное право как попрекнуть человека, так с тем вместе воздвигнуть дух в человеке. Но это так должно быть произведено, чтобы в самом ободреньи был слышен упрек, а в упреке ободренье» (XII, 421–422). Слова эти как будто намечают программу действий для Языкова, но вспомним, что и прозаика Гоголя Белинский признал поэтом и что сам Гоголь подхватил это определение; вспомним также, что среди поэтических достоинств Гоголя Белинский отметил его лиризм и что это опять-таки повторял в своих автохарактеристиках создатель «Мертвых душ». Другими словами, советы, которые Гоголь давал Языкову, были для него не отвлеченными истинами – он делился с собратом по перу собственным опытом, раскрывал перед ним собственную творческую лабораторию.
Подтверждение сказанному найдем все в той же «Авторской исповеди»: «Мне хотелось… – пишет здесь Гоголь о «Мертвых душах», – чтобы, по прочтеньи моего сочиненья, предстал как бы невольно весь русский человек, со всем разнообразьем богатств и даров, доставшихся на его долю, преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем, также преимущественно пред всеми другими народами. Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом» (VIII, 442).
Изложенный здесь замысел, по-видимому, относится к осени 1836 г., когда Гоголь «переделал» «все начатое» в Петербурге, «обдумал более весь план» и заявил (в письме к Жуковскому от 12 ноября) о своем произведении: «Вся Русь явится в нем!» (XI, 74). В этом же письме «Мертвые души» впервые названы поэмой.
Итак, от карикатурных портретов отдельных лиц – к всестороннему показу нации в целом, от сатирического романа – к поэме. Своеобразие замысла состояло в том, что нация мыслилась писателем не просто как объект изображения, но также и как объект нравственного воздействия и преображения – ведь именно этой цели посвятил свое перо Гоголь.
Но как можно обратиться сразу ко всей нации? Каким языком следует говорить, чтобы он был доступен для всех ее представителей? Чтобы оценить весь титанический размах этого замысла, уместно будет вспомнить, насколько широко был распространен в 1830-х годах тезис «У нас нет литературы». Эта негативная формула, кочевавшая чуть ли не по всем русским журналам, вытекала из романтического требования, чтобы литература была выражением духа нации. Между тем громадный разрыв между духовной жизнью низших и высших слоев русского общества, необразованность одних и полуиноземная культура других не допускали и мысли о каком-либо синтезе столь разнородных начал. И когда в 1844 г. Белинский объявил автора «Евгения Онегина» «представителем впервые пробудившегося общественного самосознания»,[21] ему пришлось «снять» вопрос о культурной пропасти утверждением, что «класс дворянства был и по преимуществу представителем общества и по преимуществу непосредственным источником образования всего общества».[22]