…Карбас помора-зверобоя на волнах Белого моря. Глаза морехода на одном уровне с волной. За гребнем волн стоит ночное полярное солнце. Его низкие лучи скользят по льдам и слепят глаза кормщику. Автор был в море, работал в нем. Теперь он спокойной, крепкой рукой ведет строку. Строка величаво колышется в такт морской зыби. Север простирается далеко за края стиха. И слышно, как медленно падают капли с медлительно заносимых весел. Гребет помор. Стоит над морем солнце. Вздымаются и вздыхают на зыби льдины. От них пахнет зимней вьюгой. Здесь чистая картина — без символики. Здесь профессиональное знание и жизни, и физики, и астрономии. Пишет Ломоносов. Рыбак, начинавший современный русский язык, открывший атмосферу на Венере, объяснивший природу молнии электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.
А вот Державин: Что ветры мне и сине море? Что гром, и шторм, и океан? Где ужасы и где тут горе, Когда в руках с вином стакан? Спасут ли нас компас, руль, снасти? Нет! Сила в том, чтоб дух пылал. Я пью! И не боюсь напасти, Приди хотя девятый вал! Приди, и волн зияй утроба! Мне лучше пьяным утонуть, Чем трезвым доживать до гроба И с плачем плыть в столь дальний путь.
Здесь уже городская нервность, которая и нам хорошо знакома. Через «Достигло дневное до полночи светило…» И «Что ветры мне и сине море?» — вдруг понимаешь, как вырастало пушкинское: Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан… Лети, корабль, неси меня к пределам дальним По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей…
Для вечно печальных и туманных брегов нашей родины сухопутно-континентальное мышление ныне особо опасно. Требуется планетарное.
Если страны света разделены океанами, как, например, Африка с Австралией, то тут все ясно и понятно даже слепому. Но Европе с Азией не повезло, и крупнее всех не повезло России. Почему, скажем, жители Омска или Иркутска — азиаты, а, например, туляки — европейцы?
Тут сам черт ногу сломит. А ведь, как ни странно, эта путаница имеет большое значение. Сколько веков уже мир ломает голову над тем, что же такое русский характер. Смотрите, что пишет образованный европеец Киплинг: «Постараемся понять, что русский — очаровательный человек, пока он остается в своей рубашке. Как представитель Востока, он обаятелен. Но когда он настаивает на том, чтобы на него смотрели как на представителя самого восточного из западных народов, а не как на представителя самого западного из восточных, — он является этнической аномалией, с которой чрезвычайно трудно иметь дело. Хозяин никогда не знает, с какой природой гостя он имеет дело в данную минуту».
Представляете, какой ребус получился для европейских мозгов из-за того, что древние старцы провели границу между Европой и Азией по Уральскому хребту? Наивным, кажется им, что чертой этой помечены наши души. Бедняге Киплингу приходится иметь дело уже не с русскими людьми, а с «этническими аномалиями».
Посмотрим, к чему приходит автор нашей любимой детской книжки «Маугли» дальше. Итак, он считает нас азиатами и пишет:
«В Азии слишком много Азии, она слишком стара. Вы не можете исправить женщину, у которой было много любовников, а Азия ненасытна в своих флиртах с незапамятных времен. Она никогда не будет увлекаться воскресной школой и не научится голосованию иначе, как с мечом в руках».
Ах, не надо, не надо было отделять Азию от Европы условной линией! Так неприятно читать глупости у хорошего писателя.
Однако не следует упускать из виду, что и азиаты совсем не торопятся признавать нас своими. Таким образом, мы повисаем в середине. Сидим, в некотором роде, между двух стульев.
Ну и что? Что тут плохого?
Славянофилы и западники крушили друг друга несколько десятков лет — царствие им небесное и вечный покой, избави их, Господи, от вечных мук! А что от этого взаимного сокрушительства стало яснее?
Ну, не европейцы мы и не азиаты. Признаем себя осью симметрии. Это не так уж плохо. Симметрия — самый незыблемый закон Мира. Симметричны обеденная ложка, кристалл, собака, акула и вся Вселенная, так как выяснилось, что у Мира есть Антимир.
Конечно, быть осью симметрии дело сложное, и потому мы стали такими сложными, что сами себя начисто не понимаем.
Американский писатель Генри Торо заметил: «Не стоит ехать вокруг света, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре».
Мне как-то подумалось, что Чехов покатил на Сахалин не для того, чтобы сосчитать там каторжников, а чтобы посмотреть, пощупать всю огромную Россию. Ведь Россия — это вовсе не сплошная одинаковость.
Господи! Да Питер и Москва — два разных мира! Несчастная страна, в которой есть две столицы: И перед младшею столицей Померкла старая Москва, Как перед новою царицей Порфироносная вдова…
Здесь величайший гений промахнулся. Все случилось с точностью до наоборот. Но это, вероятно, единственный раз. И единственный раз Пушкин завидовал.
Да, да, Пушкин завидовал! Но не Данте или Гомеру завидовал, а моряку. Какая притягательная сила в океанской волне! Сидишь ли ты в кругу своих друзей, Чужих небес любовник беспокойный? Иль снова ты проходишь тропик знойный И вечный лед полунощных морей? Счастливый путь!.. С лицейского порога Ты на корабль перешагнул шутя, И с той поры в морях твоя дорога, О, волн и бурь любимое дитя!
Сколько написано о слиянии человека с конем, парусом и машиной и ощущении счастья от этого; о счастье полета или штормового плавания под парусами. А суть, кажется мне, как раз в том, что нельзя разрешать себе полное слияние ни с парусом, ни с машиной — нельзя!
Дилетант думает, что через такое слияние он сам станет ветром, морем, Вселенной, Временем. Профессионал знает, что не должно допускать себя до подобных слияний, что работа полным-полна самоограничений, самоконтроля и в силу этого полным-полна скуки и рационализма. Ты сохранил в блуждающей судьбе Прекрасных лет первоначальны нравы: Лицейский шум, лицейские забавы Средь бурных волн мечталися тебе; Ты простирал из-за моря нам руку, Ты нас одних в младой душе носил И повторял: «На долгую разлуку Нас тайный рок, быть может, осудил!»
Перед отплытием волонтера Феди Матюшкина в первую кругосветку Пушкин напутствовал друга по части ведения путевых заметок. Он предостерегал от излишнего разбора впечатлений и советовал лишь не забывать подробностей жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерными особенностями природы. Пушкин хотел фактов. Документализма, как ныне говорят, а не ахов Бестужева-Марлинского.
В 20-30-е годы XIX века очерки и заметки моряков-писателей публиковались щедро и пользовались огромным успехом у читающей публики, ибо базировались на романтизме — навевали золотые сны, уводили из кошмара родины в далекие и суперпрекрасные миры. Этот «увод» совершался не беллетристами-литераторами, а обыкновенными моряками. Документальная подкладка сообщала их очеркам искренность, а грубоватость языка и неровность слога, например Головнина, вызывали у Бестужева даже недоуменное восхищение.
Волонтер Матюшкин записки в рейсе тоже вел, их нашли, но полностью и до сих пор не опубликовали. Первый раз частично использовали в 1956 году… Это опять к тому, что мы ленивы и нелюбопытны. А возможно, это связано с тем, что будущий адмирал Матюшкин не одобрял офицеров-декабристов. Это, правда, не помешало адмиралу отправить в Сибирь Пущину пианино.
Адмирала похоронили на Смоленском кладбище[45]. Потому я знаю о нем с детства. Близко покоится бабушка моя, Мария Павловна. И мама, когда мы навещали бабу Маню и проходили мимо могилы Матюшкина, рассказывала, как он не разрешал бить матросов и считал, что молиться, ходить, спать, сидеть, петь, плясать по дудке — убивает человека сначала духовно, а потом и физически. И что по его настоянию соорудили в Москве первый памятник Пушкину…
При всем том старик был крутоват. Незадолго до того как упокоиться на Смоленском кладбище, он написал замечания к новому Морскому уставу. В уставе проектировалась статья, разрешающая «во избежание напрасного кровопролития» сдачу корабля противнику при пиковом положении. Матюшкин на полях проекта заметил: «Ежели не остается ни зерна пороха и ни одного снаряда, то остается еще свалка или абордаж…» И позорную статью не занесли в устав.
Для одной из своих книг я взял эпиграфом из дневников адмирала и сенатора такую фразу: «Человека более всего поддерживает надежда, предложение, мечта». Заметили, как перекликается легендарная эпитафия на поморском кресте с Матюшкиным? Сейчас российскому флоту, как всем, невероятно трудно. Но надежда должна отдавать концы последней. Да, мы сами загнали себя в угол своим самоуничижением, для которого, прямо скажем, достаточно оснований.