И вот уже старые, бурые, высокие травы показались из-под снега, украшенные сверкающими льдинками, словно трупы в бусах и перстнях. Возбужденно орали птицы, а снег еще удерживал свои обморочные бастионы на мокрой земле. Насмерть стояла белая гвардия, сохранившая верность давно низвергнутому и казненному монарху, но ее было не спасти — черное лицо земли, как лицо народа, стало проступать сквозь тающие покровы…
У подножия огромной ели, близ овражка, заполненного посеревшим снежком, вдруг что-то блеснуло, и об этом блике возбужденно судачили две то ли сойки, то ли сороки на вершине ели. Блеснуло в солнечном луче, и это был, как ни странно, замок очень солидного портфеля-чемоданчика, что вдруг обнажился среди остатков снега и талых луж.
Портфель лежал в бурой прошлогодней траве, и это был очень солидный портфель, из твердой кожи роскошного вишневого оттенка, с тонкими металлическими уголками. Блеснувший на портфеле замок также был непрост: сложный, цилиндрический, с наборным кодом. Портфель сделали так качественно, так хорошо, что он почти не пострадал за месяцы, проведенные под снегом. А снег все еще громоздился рядом, как кипы древних страниц с обугленными краями. Если бы кто с чутким слухом наклонился над этим снегом (на поверхности коего хвойные иглы образовали изысканный узор), то уловил бы сквозь гомон птиц некий звук — ровный, мертвенный, укромно-звенящий — так тикают часы под подушкой.
И действительно, через несколько дней рухнул и растекся черной водой большой кусок снежного пирога, и новый яркий блик дал повод сорочьим пересудам на вершинах елей. Это был отблеск на корпусе солидных мужских часов Rolex на запястье бледной руки в темном рукаве, что обнажилась под снегом. Очень дорогие часы. Вскоре целиком показалось из-под сходящего снега человеческое тело, распластанное на черной земле.
Это был довольно молодой мужчина, высокий, в дорогом легком пальто и темном костюме, в темно-синем галстуке, сбившемся набок, в остроносых, все еще блестящих ботинках. Одежда кое-где потемнела, съежилась, но в целом все сохранилось неистлевшим (зима выдалась очень холодной, да и качество дорогих материалов дало о себе знать). Лицо лежащего тоже не наводило на мысль о разложении — он казался просто спящим, даже сладко спящим, будто он раскинулся на летней лужайке.
Лицо бледное, худое, довольно красивое, поначалу даже немного суровое, как у мертвого воина, но золотой луч упал на это лицо, согрел его, даже нечто напоминающее румянец (иллюзия, вызванная игрой тени и света, надо полагать) проступила на щеках.
…ЗОЛОТОЙ ЛУЧ УПАЛ НА ЭТО ЛИЦО…
И вдруг шевельнулись уголки бескровных губ. Тихая, сонная, радостная улыбка показалась на этом лице, придав ему выражение ребенка, который просыпается счастливым после долгого беспечного сна. Дрогнули ресницы, в которых еще блестели крупинки льда, глаза открылись и весело глянули в высокое небо, отразив его. Улыбка стала шире, какое-то озорство, даже мальчишество блеснуло в этой улыбке. Он шевельнул рукой, затем потянулся, сладко зевнул, зажмурившись. Легко встал, подобрал с земли чемоданчик и быстро пошел сквозь лес.
Он вышел на опушку, затем повернулся в сторону лесочка, где он провел зиму. Глаза его на миг вспыхнули счастьем, он открыл рот и длинная, мощная струя огня вылетела их его рта и ударила по лесочку. Оранжевый язык пламени взметнулся над лесом.
Незнакомец быстро удалялся от этого места. Веселая песня о весне летела между стволов.
Человек наслаждения
Существовал человек, которому все — ну совершенно все — доставляло дикое безудержное наслаждение. Уже самое зачатие ему пришлось по душе. И формирование в материнской утробе развлекало неимоверно. И родился он с криком наслаждения. И все ощущения — даже те, от которых прочие морщатся, — он любил, как родных. Что бы ни происходило — этот извивается от удовольствия. Стоит ли говорить, что и собственная смерть ему необычайно понравилась. А уж после смерти — столько наслаждений, что даже жизнь позабыл. Правда, воспоминания ему тоже нравились. Вечность ему показалась сладкой, как варенье, и отнюдь не скучной, отсутствие времени — не менее забавным, чем время. В общем, так он и пребывает каким-то образом, не подозревая о неприятностях.
…ВЕЧНОСТЬ ЕМУ ПОКАЗАЛАСЬ СЛАДКОЙ, КАК ВАРЕНЬЕ, И ОТНЮДЬ НЕ СКУЧНОЙ…
Неистовства любви
…В РЕСТОРАНЕ «ПЕКИН» ЖИЛ ЧЕЛОВЕК, У КОТОРОГО ПРАВАЯ РУКА СТРАСТНО ЛЮБИЛА ЛЕВУЮ…
В ресторане «Пекин», что в центре Москвы, жил человек, у которого правая рука страстно любила левую. Чуть что — она к ней, обнимает, мнет, словно бы слиться хочет с ней совсем. И до таких безумств дело доходило! Как-то раз правая заприметила, что Хозяин любит почесывать левой рукой кадык. Ну тут, как говорится, от любовной ревности помутились все двадцать шесть нижних небес. Правая дождалась, когда Хозяин уснет, подобралась к горлу — и давай душить. Чуть было не убила, безмозглая, Хозяина и себя заодно. Хорошо, что Хозяин в последний момент проснулся — видит, жизнь на волоске висит. Стал оттаскивать правую левой рукой, но правая-то сильнее, мускулистей. Навалился на нее всем телом, она вырывается, нет сил удержать. Зовет на помощь. Прибежали друзья, люди горячие, стали топтать руку ногами. Хозяин кричит от боли, все-таки его рука. С тех пор пришлось носить на этой руке тяжелые кандалы. Правая рука висит, закованная, и шевельнуться не может. Левая иногда к ней из жалости подбирается украдкой, погладит чуть-чуть, чтобы утешить. Только любовь может довести до такого неистовства.
Место
В конце двадцатых годов XX века в Харькове сформировался маленький кружок. Центром кружка стала молодая девушка по прозвищу Красавица-Скромница. Входили в кружок еще две девушки и один молодой человек по имени Федот Гущин. Родители его были известными математиками, но сам Федот любил химию. Но не химии посвящалась деятельность кружка. Да и само слово «деятельность» как-то не шло этому кружку. Кружок был не столько деятельный, сколько загадочный, в нем царило таинственное умолчание о том, ради чего он существует. Цель кружка находилась в области невыразимого. Впрочем, цель эта была материальна и располагалась в пространстве. Целью являлось определенное место на окраине Харькова. Кружок существовал лишь для совместных прогулок в это место. Прогулки совершались ночью. Ничего особенного в этом месте не было. Стоит ли напряженно сплетать слова ради полупустыря с обрывом, где завершался огородик, где иссякала тропинка, и какой-то железный бак блестел в свете фонаря? Место выглядело обычным, никаким — ни красивым, ни уродливым, ни ухоженным, ни чересчур заброшенным. В этом месте члены кружка иногда стояли по ночам. Не предпринимая никаких магических действий, не произнося заклинаний, не молясь, не вкушая зелий, не затевая мистериальных игр, не выпивая, не закусывая, не занимаясь любовью — там они стояли чуть поодаль друг от друга, испытывая нечто странное, ощущение, которое не смогли бы они описать другим людям. Не смогли бы, даже если бы решили сделать это… Но такого желания у них не возникало. Так они стояли там — три очень молодые девушки в простых и красивых платьях, и очень молодой паренек, с круглой, наголо обритой головой (тогда это было модно), в украинской рубашке навыпуск, в серых брюках и сандалиях на босу ногу.
Потом, через много лет, Федот Гущин пытался рассказать об этих «стояниях» одному своему приятелю. Беседовали за вином. Федот описал довольно удачно свое случайное знакомство с Красавицей-Скромницей — они познакомились на улице, в конце весны, она несла в руках белую картонную коробку из-под ботинок, полную крупной, черной черешни. Она оступилась и твердая черешня рассыпалась по мостовой, и Гущин помогал ей собирать черные разбегающиеся ягоды. Такое знакомство подошло бы для начала любви, но зародилась не любовь, а странный кружок. Когда Гущин дошел в своем рассказе до ночных походов на «место», он запнулся… Сказал только, что состояние было сильное, ни на что не похожее.
Состояние наступало сразу же, стоило им прийти и встать там. Что-то возникало в ночном воздухе — то ли образ, то ли запах? Нечто, как бы родственное внутреннему движению цветка, которое побуждает его раскрыться и источать аромат…
Члены кружка никогда об «этом» не говорили.
Вскоре, по разным житейским причинам, они стали встречаться реже. Гущин работал в Средней Азии, потом вернулся в Харьков, трудился в лаборатории, жил на Салтовке, среди цыган. Он любил красное вино закусывать тонкими, полупрозрачными кусочками сала. Завел себе индюшонка, которого вырастил, раскормил в большого индюка и водил гулять на поводке. Однажды он все-таки съел его. Был комсомольцем, но в партию не вступил.