вяжется.
Как раз закончилась неофициальная часть торжества. Семен Ильич, пожимая всем своим ученикам руки, Колькину задержал, подмигнул:
– На вот тебе гостинчик, – и втихаря, чтобы никто не видел, вложил в ладонь сверток.
Колька аж захлебнулся от умиления: надо же, шарики от подшипников, богатство! Неужели те самые? Не положено было выносить их, о чем неоднократно напоминал сам старик-мастер, все годы обучения вытряхивая их из карманов Кольки.
– Прячь, прячь, все твои, – заговорщицки поторопил Ильич. – Ушастиков[10] наделаешь с чистой совестью.
Итак, все простились, как будто в последний раз, и разошлись.
Колька отправился домой, решив, что к Оле можно чуть позже, когда все до конца додумает.
Однако в родных стенах поджидал сюрприз, который снова помешал спокойному размышлению: у семейного круглого стола гонял чаи с Антониной Михайловной долгожданный и проклятый Сорокин.
Мама, стесняясь хорошо знакомого и все-таки постороннего человека, официально, то есть суховато, поздравила дорогого сына с успешным окончанием ремесленного училища и получением квалификации. Хотя глаза у нее были и на мокром месте, но счастливые.
– И я тебя поздравляю, Николай Игоревич, – присоединился к словам матери Сорокин. – Большое дело начинаешь, впереди столько интересной работы. Я так понимаю, к вечеру отец приедет?
– Приедет, – подтвердила Антонина Михайловна.
– Тогда, если не возражаете, я у вас виновника торжества ненадолго похищаю. Чтобы как раз к отцовскому приезду вернуть.
Мама немедленно заволновалась:
– Надолго ли?
– Что вы, как можно, – успокоил Сорокин. – Просто очень нужен совет разумного парня, к тому же еще и отличника. А то переедет в центр – и ищи его свищи, с нами и слова не скажет, с людьми совершенно другого уровня будет общаться.
– Ладно вам, – буркнул Колька, – пойдемте уж.
На улице Пожарский брякнул:
– Почему не ехали так долго?
Сорокин, совершенно не обидевшись, ответил:
– Незачем было, тезка. Думал я. А теперь просьба у меня к тебе такого рода: Оля нужна.
Колька удивился, конечно. Гладкова – человек по-своему незаменимый, но все-таки зачем она именно сейчас и именно Сорокину? Но и вопросов решил не задавать. Длительный опыт общения с капитаном показывал, что и так все скоро прояснится.
3
Николай зря роптал на ничегонеделанье Сорокина: капитан за эти дни не только передумал, но и переделал крайне много, иному и за год не осилить.
Он исходил из недоказуемого, но того, что знал наверняка и он, и Колька, и Мохова: Тамара так поступить не могла. Первый шок прошел, и теперь, с холодной головой, он отметал даже малейшее сомнение в этом. Она могла обижаться на него, гневаться на его подлую и смешную нерешительность. Женщина гордая, много пережившая, с принципами, не могла же не вспылить, видя, как любимый человек квашню мнет и, слыша вопрос «Когда распишемся?», позорно прячет глаза.
Однако узнав о его болезни, она могла поступить лишь одним образом: кинуться в больницу с вещами и фруктами (и в этом оба Николая сошлись, не сговариваясь).
Потом Сорокин, выслушав Кольку, узнал про оборванные телефонные провода.
Как же он ругал теперь себя, осла старого, психанувшего. Он ведь пытался поймать ее по телефону, названивал к ней в ее квартиру. Когда соседка сказала – нет ее, набрал номер своего телефона – и вновь никакого ответа. Раздухарился, идиот, разобиделся, и даже в голову не пришло: а ну как телефон просто неисправен?
Так, оборвали нервы. Он взял себя в руки, прикинул свои возможности, задействовал связи, принялся осторожно задавать вопросы. И вот – первая удача: несмотря на то что дела официально нет, сама папка с материалами не сгинула в архивах, а преспокойно лежала в сейфе. Вторая удача: сейф этот стоял в кабинете у старого знакомого следователя, который, даром что прокурорский и схлестывались они за годы работы неоднократно, такой же старый пень, а потому без вопросов передал ему материалы и предоставил стол:
– Копайся сколько душе твоей угодно. Только имей в виду: все небогато, даже ты, червь неусыпающий, вряд ли что отроешь.
Николай Николаевич вскоре понял, что прокурорский имел в виду: из документов имелось лишь то, что тотчас написали старший опергруппы по прибытии на место происшествия и прозектор при вскрытии плюс записка рукой Тамары.
«Наши догадки, основанные на знании ее характера, – все это к делу не подошьешь. Нужны доказательства, которые можно предъявить в подтверждение. А записка…»
Он повертел листок в руках, любовно разгладил, точно по руке Томы провел, тонкой, ласковой. Снова одернул себя. Надо отстраниться, надо забыть обо всем, кроме фактов.
«Записка вне контекста, сама по себе, доказывает мало что и лишь косвенно. Николай и пожалуй что мастер Ильич, иные свидетели конфликта подтвердят, что Тамара, обидевшись на подозрения, собиралась увольняться. Потому можно утверждать, что записка – не более чем заявление на увольнение по собственному желанию. Стало быть, это не подтверждение самоубийства, а, например, составляющая его инсценировки. А вот телефонные провода…»
– Нет ли у тебя тех обрезанных проводов телефонных с места происшествия? – уточнил Сорокин у хозяина кабинета.
Тот рассеянно отозвался:
– Телефонных нет, – и вернулся к своим делам.
Капитан тоже вернулся, но к думам и сомнениям: «Так, когда я был дома, телефон работал вполне нормально. Я звонил своим оболтусам, и Миронычу звонили. И тут обрывы, по времени совпадающие со смертью, причем сразу обоих проводов и внезапно. Если предположить, что имеет место инсценировка самоубийства, то логично и предположить, что это убийца провода оборвал. Может такое быть? Вполне».
Далее. Колька утверждает, что при первом его визите был придверный ковер, при втором – он пропал. Легко предположить, что убийца, который все это время был там или где-то рядом, контролируя процесс, похитил ковер, чтобы замылить следы – от крови, например.
«На это надежды мало, их никто не видел. Ковра нет. Следов нет. Догадки ни один суд не примет. Что далее… Анькина бумага. Нотариус зафиксировал, пусть и невольно, бурые пятна на пальто. От этого не отвертишься. Положим, уже есть обвиняемый и у него уже есть разумный адвокат, он непременно задаст встречный вопрос: что, у женщины не могла пойти кровь из носу? За давностью уже вряд ли возможно установить, откуда кровь. Или могла ли она порезаться – отчего ж не могла? И с чего вы вообще взяли, что это биологическая жидкость? Отчего не краска, не вино, в конце концов? Так что этот факт можно повернуть как угодно».
А все потому, что вот так пришел торопливый умник, бросил взгляд-рентген, плюх за стол – и, не дрогнув, накатал: «Самоубийство». Теперь преодолеть им