Дверь открывается, на пороге стоит Анни. Увидев друг друга, мы даже не вздрагиваем, а прямо-таки подпрыгиваем от неожиданности.
— Что с тобой, Карин? — спрашивает Анни. — Ты себя в зеркало видела?
— Я мерзну, — отвечаю я.
— Ты что, заболела?
— Нет, все в порядке.
— Тогда сними шарф и темные очки, я хочу на тебя посмотреть.
— Ни за что.
Анни изучает меня, уперев руки в боки.
— Шапка, темные очки, шарф, пальто, сапоги. Карин, на улице плюсовая температура. Ты что, на Северный полюс собралась?
— Знаешь, Анни, я уже взрослая девочка, что хочу, то и надеваю.
Покачав головой, Анни пропускает меня в квартиру.
— Чай будешь? — спрашивает она.
— Нет, спасибо.
— Может, все-таки разденешься?
— Нет!
— Ты сейчас совсем запаришься.
— Я не надолго.
— Хорошо, хорошо.
— У меня всего пять минут.
— Ради бога. Кекс хочешь?
— Да, спасибо, кекс буду.
Но ничего не помогает. Хоть весь гардероб на себя нацепи. Все равно в глазах рябит.
Анни уходит на кухню за кексом. Я остаюсь в коридоре. Глаза у меня слезятся. Не хочу, чтобы она заметила. Я иду в гостиную, усаживаюсь на стул. Вытираю глаза. Не помогает. Из глаз течет и течет. Если я пробуду здесь еще чуть-чуть, то во мне откроется дыра, через которую я вся вытеку на пол. Всхлипывая, я оглядываюсь по сторонам — снимков стало еще больше. И все детские. Они прикреплены к стенам, к оконным рамам, даже на столе лежит маленькая стопка снимков, которые недавно пришли по почте. Анни еще не успела вынуть их из конвертов. Я встаю со стула и принимаюсь рассматривать фотографии. Взгляд останавливается на одной, с которой улыбается маленький мальчик в рваных зеленых штанишках. Рубашки на нем нет, грудь — тощая, волосы — черные и взъерошенные, а через плечо висит огромное ружье. «Они обещали ему Царствие Небесное, мы же можем пообещать ему только место в вашем сердце».
Я не слышала, как подошла Анни. Она бесшумно подкралась сзади. И внезапно очутилась у меня за спиной. Дотронулась до меня. Я вздрогнула. Темные очки упали на пол. Я обернулась. Взмахнула рукой, чтобы ударить. Никому не позволю подкрадываться ко мне таким образом.
— Карин! Ты что! — Анни загораживает лицо.
Я опускаю руку. Смотрю в пол. Поднимаю очки и надеваю их.
— Ты меня напугала… Я не хотела…
— Да я сама перепугалась, — тихо отвечает Анни.
Она смотрит на меня. От этого взгляда мне снова хочется размахнуться и стукнуть, стукнуть по этому разваливающемуся на кусочки лицу, мне хочется треснуть по нему с такой силой, чтобы оно снова стало знакомым, чтобы прекратить это бесконечное мельтешение.
— Я кекс принесла, — говорит Анни. — И чаю приготовила — вдруг захочешь, на кухне стол накрыт. Может…
Я опускаю глаза. В пальто жарко. Пот течет по спине. Да еще шапка, шарф и свитер под пальто. Темные очки. Надо идти. Не могу больше.
— Нет, Анни, — говорю я. — Мне надо идти. Может быть, в другой раз.
* * *
Я называю его Эдвином. Может быть, его зовут как-то по-другому. Хотя, на самом деле, это роли не играет — если я говорю, что его зовут Эдвин, значит, так и есть.
Было лето, я шла через Дворцовый парк.
Я возвращалась от Анни. Стараюсь бывать у нее как можно реже. Особенно летом. Слишком жарко. Четыре шерстяных свитера, пуховик, военные штаны, старый шлем, который я отыскала на антресолях, зеркальные очки и шарф. Все равно не помогает. Каждый раз начинает рябить в глазах.
Так вот. Иду я через Дворцовый парк. Мне хочется поскорее вернуться домой, принять прохладную ванну, забыть о том, что было, — и тут я вижу его. Эдвина.
Он сидит под деревом на траве и играет с маленькой девочкой лет трех-четырех. Они катают друг другу белый мячик. У девочки темные локоны, короткое белое платье, я издалека слышу ее тоненький смех. Они находятся в каком-то своем особенном мире, Эдвин и эта девочка.
И никого вокруг не замечают.
Они катают друг другу мячик.
И не замечают вокруг никого, в том числе меня.
Я останавливаюсь за деревом немного поодаль и смотрю на них. Иногда он протягивает к ней руки, и тогда девочка бросает мяч, ложится на траву и катится к нему, как будто бы она мячик, — катится прямо к нему в обьятия.
Руки у Эдвина большие. Как ветви у дерева.
Я бы с удовольствием забрала к себе домой и Эдвина, и девочку.
Привет! Э-эй, а вот и я!
Но они меня не замечают. Они слишком поглощены своей игрой.
Теперь мячиком будет Эдвин. Он ложится на траву и катится, а девочка смеется, смеется взахлеб — как будто кто-то щекочет ей животик.
Постояв еще немного за деревом, я почувствовала, что совсем изнемогаю от жары в своих толстых свитерах. Я снимаю с себя шлем, шарф и темные очки.
Выглядываю из-за дерева.
Привет! А я уже здесь!
Но Эдвин и девочка ничего не замечают, они видят только друг друга.
Я снимаю пуховик, свитера, военные штаны.
Э-эй, привет! Ну что, теперь-то вы меня видите?
Ноль внимания. Они меня не замечают.
Я снимаю зимние сапоги. Теперь на мне осталось только прозрачное летнее платье из тонкой материи. Я выхожу из-за дерева.
Сажусь на траву и смотрю на них. Затем ложусь. Я скатываюсь по склону, как будто я тоже мячик.
Ничего не происходит. Они меня не замечают.
Э-эй, ну что, пойдемте ко мне домой?
Не знаю, в какой момент Эдвин обратил на меня внимание. Я так увлеклась катанием по траве, что совершенно о нем забыла. Накатавшись вдоволь, я снова села и сразу почувствовала: что-то изменилось.
Он заметил меня, но виду не подает.
Они продолжают игру. И снова перекатывают мячик. Как ни в чем не бывало. И все-таки что-то переменилось.
Он меня заметил, но виду не подает.
Ну Эдвин! Don't bullshit a bullshiter[26]. Что ты комедию разыгрываешь? Ты что, думаешь, я тебя не раскусила? Зачем делать вид, что ничего не произошло? Даже и не пытайся — я плохих актеров насквозь вижу.
Я знаю, что он видит, как я сижу под деревом в своем красивом белом платье.
Я знаю, что он видит, потому что теперь он играет с девочкой как-то по-другому.
Его движения стали более размашистыми. И смеется он громче, чем раньше. А слова его предназначены не для девочки, а для меня. Он словно бы говорит: «Посмотри, как прекрасно я двигаюсь, как я громко смеюсь, смотри, как я умею играть с ребенком».
Девочка тоже это замечает. Он больше не с ней.
Она оборачивается и смотрит на меня.
Не хочу я к тебе домой, понимаешь? — говорит ее взгляд.
Понимаю, конечно.
Может, тебе пора идти? Я хочу, чтобы папа опять был со мной.
Хорошо, сейчас пойду.
Эдвин смеется все громче и громче, он подбрасывает мяч высоко в воздух и кричит с наигранным удивлением: «Ай да мячик, вот это да!» Затем хлопает в ладоши и падает на траву.
Девочка снова оборачивается и смотрит на меня. Мы молча встречаемся взглядами.
Я киваю.
— Все-все, — шепчу я. — Уже ухожу.
Я встаю, собираю свою одежду, разбросанную по траве, и медленно иду дальше. Эдвин встает, в его волосах застряла трава, в руках он держит мяч.
Я не оглядываюсь, но знаю, что он смотрит мне вслед.
Иду дальше.
Ухожу, ухожу.
Ладно, Эдвин?
Все равно я тебя не хочу.
Я не хочу тебя.
* * *
Обстоятельства вынудили меня снова встретиться с Анни. Хотя я собиралась некоторое время не навещать ее. Не знаю, может ли ее лицо когда-нибудь прийти в норму, но так или иначе, прежде чем это произойдет, мне ничего другого не остается, кроме как держаться подальше. Но незадолго до Рождества нам пришлось собраться всей семьей. Собрались мы, как это принято говорить, при трагических обстоятельствах, однако никто особо не расстраивался. А некоторые, по правде говоря, даже вздохнули с облегчением. Закатывать истерики, во всяком случае, никто не стал.
Тетя Сельма скончалась в возрасте восьмидесяти трех лет. Надо отдать ей должное — до последнего вздоха она была все такой же недовольной, сварливой и злобной. За день до смерти тетя Сельма обругала молодую продавщицу в книжном магазине за то, что та не знает, что Карин Бликсен и Исак Динесен — это одно и то же лицо. Она наорала на неучтивого таксиста, который отказался поднимать ее сумки с продуктами на нужный этаж. Она наговорила гадостей своему кавалеру, некоему господину Бергу, за то, что тот допил ее коньяк: «Одет безупречно, ничего не скажешь, но какой негодяй, какой мерзавец, бездельник чертов!» Она отчитала главного редактора одной из крупнейших норвежских газет за то, что он ни в грош не ставит своих подписчиков: «Шестьдесят пять лет я была его самым верным читателем, а теперь не выложу ни копейки за эту дрянную газетенку!» Она разбранила высокопоставленную женщину-политика, добилась личной аудиенции с ней и, размахивая клюкой, заявила, что «на такую надменную бабу, как ты, ни один мужик не клюнет». Она оскорбила всех в нашей семье — каждому позвонила посреди ночи и сказала: «Мне уже недолго осталось, но пока я жива, я скажу, что я о вас думаю». Наконец под утро следующего дня она отчитала своих соседей, молодую пару, за их вызывающе дурной вкус, который сказывается буквально во всем.