Сидорова и Ко. У него (Сахарова) более широкое рыжевато-русое лицо, длинные почти рыжие усы. Во время жестов, и вообще по преимуществу, пальцы рук всегда раздвинуты, но ведь вот он, ей-богу, тонко понимает искусство и что ни день прямо удивляет. Я его считаю исключительно одаренным человеком и нужным для нашей современности. Он честно воспринимает саму идею марксистско-ленинской основы и с живым интересом и искренностью работает в этих условиях. Он говорил очень тепло и с большим вдохновением, пальцы его крепких рук то широко растопыривались, то темпераментно сжимались в кулак. Характер его речи приблизительно такой: «Аристархов Лентуловых не очень много на свете, их раз-два да и обчелся, ими бросаться не приходится и с потолка их не достанешь, — буквально его выражения. — Революционной молодежи многому можно и должно поучиться у Лентуловых».
Сахаров совершенно верно отметил две главнейшие вещи из дореволюционного периода — «Василий Блаженный» и «Звон», и севастопольский период. Он говорил так: «На самом деле, вы возьмите, какую глубину, какое проникновенное декоративно-изумительное совершенно гениальное отображение в этих острых сочетаниях дал Аристарх Васильевич в „Василии Блаженном“. Как это верно, как характерно он синтезирует эту восточно-русскую гармонию. Или „Звон“: как изумительно тонко и в каких совершенно неуловимых радугах и легких голубовато-оранжевых переливах звона. Да, это звон, удивительный и гармоничный». Далее он говорил о последних вещах. В них он находил, несмотря на совершенно реальную форму, много общего в ощущении, искусстве, цвете и проч. Все верно. Я его речью остался более доволен, чем какой другой.
* * *
После своей последней выставки мне не хотелось участвовать на выставке 15-летнего юбилея советской власти[241]. Лучшие вещи все разобраны покупками в музеи, Наркомпросом и учреждениями. В распоряжении моем остался только хлам, и только чисто общественные соображения заставили меня дать кое-что из этого хлама. Состоявшееся 17 апреля жюри, членом которого я был, отобрало в мое отсутствие 22 вещи[242], упрекнув меня в моем весьма запоздалом приходе в том, что я дал не самые хорошие.
Блестяще прошел Рождественский[243] и с весьма большой натяжкой проходила молодежь по преимуществу формалистического духа — ориентации ОСХа и ОСТа. Сильно урезан Гончаров[244]. Можно было больше взять у Толоконникова, Щипицына[245]. Совершенно не принят Суетин[246]. Не прошла незнакомка (дама в голубом) Машкова, присланная им в дополнение к первому жюри с сопроводительным письмом, в котором И. И. довольно наивно пытался доказать, что это вещь совершенно современная, так как на портрете изображена нэпка, со всей любовью написанная художником, а нэп — это есть один из этапов нашей революции.
Вещи Древина и Удальцовой вызвали много споров[247]. На указания Перельмана, что все это не что иное как материал для психиатрического отделения, я возразил речью, заметив, что все, где нет перспективы, где художник умышленно не трактует форму, как ее трактуют другие, не есть признак для определения его психического состояния, или уж лучше действительно заболеть психически, чем при нормальном состоянии производить неимоверное количество бездарных, никому не нужных вещей. Дальше я говорил, что взамен умышленно игнорируемой формы Древин дает исключительно редкое сочетание и достижения в области цвета и фактуры, что для советского искусства является более нужным и полезным, чем сотни плохих тематических картин.
Затем шла Удальцова, в значительной мере повторяющая Древина, но она, так сказать, по сравнению с ним более предметна, у нее есть признаки человеческих фигур и лошадей и пр. Моя речь безусловно произвела действие на жюри, и Древин и Удальцова прошли в большом количестве.
Очень изысканный художник Тышлер[248] в мастерской, когда мы приезжали для предварительного отбора, выглядел значительно сильнее. Его во всех вещах повторяющаяся гамма зеленовато-желто-серых тонов впадает в монотонность, и я боюсь, что художник скоро исчерпает себя и кончит трагически. Пока никаких выходов у него не ощущается.
Дальше было несколько супрематистов[249]. Совершенно неожиданно Филонов наряду с сложнейшими футурокомпозициями[250], сделанными все одним и тем же методом, дает вульгарнейших сухо выписанных два портрета[251] в стиле знаменитого Бодаревского.
После жюри мы поехали обедать к А. А. Вольтеру, директору Третьяковской галереи. В числе гостей был и К. С. Петров-Водкин, который страдает туберкулезом и который никак не может добиться, чтобы Наркомпрос послал его на лечение за границу[252]. Хозяин был любезен, угощал нас вкусными блюдами, приготовленными его любезной Зоей Александровной, и красным вином, подогретым с коньяком.
Я совсем немного выпил, но страшная история случилась со мной. А. А. Вольтер живет на Покровке. Когда я вышел от него с Кацманом и Перельманом и мы пошли по направлению к Земляному Валу, мне нужен был трамвай «А», но они меня вернули, так как на «А» надо было идти в обратную сторону, а шел № 8, который по маршруту следовал на Театральную площадь. Я сажусь на него, еду. Смотрю, оказывается, я еду опять к Земляному Валу. Тогда я схожу с трамвая и сажусь опять на № 3, но в обратную сторону, думая, что вот теперь-то я уж сел правильно. Смотрю, № 3 идет куда угодно, только не на Театральную площадь. Я схожу опять и сажусь на № 24, так как всем известно, что № 24 идет на Пречистенку, т. е. через Театральную площадь. Ничтоже сумняшеся еду. Смотрю, — что за оказия? Я попал на Немецкую улицу. Спрашиваю пассажиров, куда же идет № 24, они говорят, что он идет на Каланчевскую площадь и никогда не ходил по Пречистенке. Что за история? Я быстро слезаю, но от всего этого у меня все спуталось в голове, я стал ходить по Немецкой улице почему-то несколько раз туда и обратно.
У меня была мысль зайти к родственникам моей жены, ее сестре Екатерине Петровне, которая живет в одном из переулков Немецкой улицы, очень милая женщина, раньше времени состарившаяся под тяжестью революционного режима, привыкшая в молодости к роскоши богатой купеческой жизни. Но, сообразив, что уже одиннадцатый час — поздно, а они ложатся рано, я пошел по направлению к Елоховской площади.
Смотрю, в окнах грандиозного Елоховского собора огонь. Я любитель зайти в церковь. Всенощная уже кончилась, остались одни божьи люди, которые чают утешения. И страшное зрелище: внутри грандиозного собора, одного из красивейших в Москве, с громадным полуосвещенным куполом, покрывающим, как темное небо, с громадным