– Иван Ильич был очень жестоким человеком? – спросил Костенко.
– Я бы сказала иначе. Я бы сказала, что он был справедливым человеком. За измену на Руси бабу испокон века драли вожжами...
– Но ведь вы считали, что измены не было? – заметил Костенко.
– Была, видимо, моральная измена, а она подчас страшнее физической.
– И в чем же выразилась измена Аполлинарии Евдокимовны?
– Кого? – удивилась старушка. – Кого?
– Так звали покойницу, – пояснил Сандумян. – Жену Кротова.
– Да? Незадача, а я как-то и не знала ее имени, помню только, что поповское, – и она засмеялась мелким, быстрым, захлебывающимся смехом.
– Иван Ильич был красивым мужчиной? – поинтересовался Костенко.
– О, невероятно! Сильный! Высокий! Уверенный в себе! Очень красивый, мы все были от него без ума.
– До этого Коля не заикался? – уточнил Сандумян.
– Нет. Никогда... Он стал очень тяжело заикаться, бедный мальчик... В нем произошел какой-то внутренний слом...
– Какой? Затаился? Стал тихим?
– Наоборот! Из бутылки выпустили джинна! Он, мне кажется, понял значение силы. Только ее ведь и боятся люди. И он стал главным драчуном – как что не по его норову – сразу в драку! Но я его все равно любила. В нем не было этого отвратительного, как у некоторых учащихся, чувства стадности.
– То есть? – не понял Костенко.
– Вы же помните школу, – ответила Александра Егоровна. – Кто-то набедокурил, зло нужно наказать, – непременно и безусловно, – но ведь не говорят, паршивцы, про зачинщика. Однако его необходимо выявить и наказать, тогда другим будет неповадно... И только один мальчик в классе помогал мне – Коля.
– Ябедничал? – спросил Сандумян.
– Вы плохой педагог, – Александра Егоровна даже передернула острыми плечиками. – Что значит – ябедничал? Он говорил правду. А другие – из ложного понимания духа товарищества – покрывали виновника, молчали.
Костенко снова положил руку на колено Сандумяна и спросил:
– Гоше Козел часто доставалось от него?
– Козел был маленьким тираном. Он горел своими лозунгами и требовал, чтобы все были, как он. По-моему, он был карьеристом...
– А чего ж на фронт добровольно ушел? – снова не удержался Сандумян.
– Вы думаете, бескорыстно?! Он наверняка полагал, что его определят в газету – стишки писать! А пришлось воевать! Взялся за гуж, не говори, что не дюж! Вы думаете, Козел (она снова произнесла фамилию именно так, как и ждал Костенко, с ударением на втором слоге) не донимал учителей?! Комсомол, ему все можно, а мы – мещане, обыватели, да еще не у всех чисто пролетарское происхождение! Нет, нет, их даже сравнивать нельзя, двух этих детей...
– Александра Егоровна, а когда Коля Кротов увлекся авиацией?
– Знаете он будто чувствовал приближение войны... За полгода, ранней весной, начал посещать Осоавиахим и, к нашему вящему удивлению, пролетел над школой с Игорем Андреевичем! Крылышками помахал!
– А кто такой Игорь Андреевич?
– Наш аэронавт! Кумир всех мальчишек! Во времена оно служил в белой гвардии, поэтому его не пригласили в РККА, но он пристроился в Осоавиахиме. Весь в кожаном, перчатки с раструбами, усы, брови вразлет, удивительный был мужчина! Он, правда, потом перелетел к немцам в Новороссийск...
– Как фамилия кумира? – спросил Костенко.
– Не помню... Игорь Андреевич... Его все звали Игорь Андреевич!
Сандумян поднялся:
– У вас тут поблизости есть телефон?
– Обещают в следующей пятилетке, пока нет...
– Ничего, – сказал Костенко, – успеете, Месроп... Садитесь... Александра Егоровна, у вас случаем писем от Коли нет? Он, видимо, очень хорошо к вам относился...
– Письма! – она прыснула со смеха. – Умей он хорошо писать, его бы устроили на работу, где давали бронь, а не отправили на войну...
– Но ведь отец пытался пристроить Колю на завод, – мягко спросил Костенко. – Разве нет?
– Конечно. А на завод брали лучших комсомольцев из невоеннообязанных. А Коля был такой здоровый.
– Александра Егоровна, школьные тетради хранятся в архиве? – спросил Месроп.
– Какие же в школе архивы, молодой человек?! Это ведь школа, храм, а не околоток... Некоторые учителя оставляли себе особенно интересные сочинения. Я долго берегла изложения Лиды Гончаровой, она прекрасно записывала рассказанное, даже запятые улавливала... А Никодим Владимирович хранил ужасные сочинения, с тьмой грамматических ошибок...
– Он жив? – спросил Костенко.
– Да что вы! Он старше меня на два года и три месяца! Это я зажилась...
– А кто у него остался? Сын? Дочь?
– Две дочери, Лидочка и Риммочка, они его обожали, так и остались соломенными вдовами, вроде меня...
– Александра Егоровна, а к вам этой зимой моряк не наведывался?
– Какой моряк? – удивилась учительница. – Среди моих учеников не было матросов... И потом ко мне редко приходят, я ведь была строгой, я не заигрывала, как это теперь принято, с детьми. Я требовала. Да, я требовала, а кому нравится, если требуют?! Отчего я Колю помню и люблю? Потому что он, еще мальчиком, понимал, что порядок и требовательность – самое главное в жизни.
«И сила, – подумал Костенко. – И еще – неверие в книгу, особенно в Гулливера».
10
Тетрадку Николая Кротова в доме покойного Никодима Владимировича нашли дочери – Риммочка и Лидочка, тоже старушки уже – по описи.
– Хотя папа не был знаменитостью, – сказала младшая, Лидочка, – но его архив мы передаем государству. Уже приезжали из Краснодара, смотрели, восхищались: история педагогики края за пятьдесят лет, где еще такое сохранилось?! Вам неверно сказала Александра Евгеньевна, что папочка собирал только отменно плохие сочинения, папочка хранил все. Плохое – в том числе. Он был у нас настоящим гражданином, поэтому оставлял потомкам правду, а разве она бывает однозначной?
«МВД СССР, УГРО, Тадаве. Эксперты адлерского НТО установили идентичность почерка Кротова с подписью того человека, который получил деньги за убитого Минчакова, исследовав выпускное сочинение Кротова в мае 1941 года. Тема сочинения вольная. Костенко».
...Вечером, прогуливаясь по набережной, – голова раскалывалась, менялась погода, видимо, шло к дождю, – Костенко обратил внимание на большой плакат, вывешенный возле порта: «Черноморско-Азовской рыболовецкой флотилии требуются матросы, мотористы, раздельщики рыбы. Заработок – до 400 рублей».
Сначала он подумал, что после университета, начав службу в угро, он и мечтать не мог о таких деньгах, потом вспомнил Левона, который раскладывал ему бюджет актрисы: «Из ста десяти рублей, которые она получает в месяц, откладывай на еду; да, все верно, хлеб дешев, дешевле всего в мире; квартира, если дали, дешева, дешевле всего в мире; книгу новую надо купить, если есть блат, тоже дешево, на все про все приблизительно семьдесят пять рублей. А вот хорошие туфли, я не говорю о зимних сапогах, – поди их еще достань, – стоят сто или больше, отдай и не греши, а в чем бедной актрисуле выступать? В валенках, что ль? А она ведь концертами кормится – по десяточке, по пятерочке. Глядишь, и набежит еще одна сотенная...»
Костенко вдруг повернулся, чуть не побежал в отель, но, когда был уже почти рядом, остановил такси и сказал шоферу:
– Пожалуйста, в горотдел милиции.
Там он попросил дежурного открыть кабинет Месропа, позвонил ему и сказал:
– Не сердитесь, что так поздно, приезжайте, пожалуйста, сюда и попробуйте привезти с собою начальника отдела кадров рыбфлота. Или же того, кто оформляет на работу людей, уходящих в дальние плаванья...
...Под утро, кончив беседовать с работниками порта и флотилии – Месроп притащил даже помощника начальника, тот отдыхал в Адлере, взял неделю за свой счет, приехал из Севастополя, думал скрыться от забот, – Костенко пошел на пляж, окунулся в студеную еще воду, лег на холодную гальку (только августовская держит тепло солнца до утра, майская за ночь остывает) и долго смотрел на то, как в небе шло тяжелое, драматичное, видимое противостояние: солнце натужно стремилось пробиться к людям, которые сюда к нему и приехали, а тяжелые, рваные, с вороньим, нутряным, фиолетовым отливом тучи словно бы блокировали его, затирали. Натужность борьбы была столь драматичной, я в с т в е н н о й, что Костенко снова вспомнил Митю и Левона, когда они поехали – в сорок девятом еще – на «Динамо»; играли тогда «Спартак» и «ЦДКА». Состязание было финальным, определяющим турнирную таблицу, стадион полон; напряженность была подобна этой, утренней, только здесь напряженность еще более драматична, потому что тишина плывет над морем, на пляже ни одного человека, рассвет. А тогда стадион ревел, и футболисты, чувствуя трибуны, выкладывались, и кто-то дал прострельный пас, а кругом стояли спартаковцы, и было это метрах в двадцати от ворот, и форвард Валентин Николаев (жив ли?) прыгнул ласточкой, и в этом феноменальном прыжке, параллельно земле, пролетев сквозь строй спартаковской защиты, он нашел головою мокрый мяч и с у н у л его в девятку. Левон и Костенко тогда вскочили со своих мест, закричали, как, впрочем, и весь стадион, вне зависимости от того, за кого болели зрители: восхищались честной работой, которая сделалась вдруг и с т о р и е й футбола. А Митя раскуривал свою маленькую трубочку, смотрел на друзей, и горькая, нежная улыбка была у него на лице. «А чего ж ты молчишь?» – спросил тогда Костенко Митю. «Я не молчу, – ответил тот. – Я вместе с вами. Только я кричу молча. Так порою слышнее».