...На всякий случай поинтересовался:
– Из детского дома в последние месяцы вас никто не разыскивал?
– Ну как же, разыскал воспитатель...
– Любили воспитателей?
– Очень. На всю жизнь...
– А как звали того, кто вас разыскал?
– Ой... Я даже не запомнила, он так невнятно сказал, на поезд торопился, сказал – скоро нас всех соберет на встречу...
– Интересно своих питомцев найти, я его понимаю...
«Надо срочно дать ориентировку на Осташков, – понял Костенко, – впрочем, видимо, поздно. Он наверняка должен был поехать к матери Милинко. Или уже был там. Он должен там быть, он наверняка там был – когда только? Почему сейчас? Он должен был навестить „родные“ места сразу же после войны. Нет. Тогда побоялся бы – вдруг шальная проверка документов, а там одна старуха Милинко на весь район, однофамильцем не скажешься...»
– Вы что задумались? – спросила женщина.
– Да так, лезет в голову разное... Покажите ваш семейный альбом, а?
– А чего ж не показать, покажу.
Костенко долго перелистывал альбом, потом удивленно спросил:
– А где ж Коля?
– Как где? Там. И в осовиахимовской парашютной школе, и на аэродроме в Адлере...
Костенко подвинул женщине альбом, она начала медленно перелистывать страницы.
– Поглядите, это отец наших людей, – она кивнула на спящих щенков. – Красив, а?
– Очень.
– Только глаза желтые, это плохо; желтоглазые – дурни, очень доверчивы, но одновременно злые. Странный симбиоз, да?
– Да, – ответил Костенко, наблюдая за ее пальцами, переворачивавшими страницы, – очень странный.
– А это мой муж. Вы его дождетесь?
– Зависит от того, когда он возвращается...
– По-разному. Иногда за полночь, он делом живет.
– А это кто? – спросил Костенко, указав на пожилого бородатого человека.
– Дядя Авессалом, я ж говорила, который чайник, – она засмеялась своей шутке. – Из Адлера, брат мамы...
Женщина пролистала альбом до конца, удивилась, начала листать снова:
– Как же так, здесь были три фотографии: Коля в осоавиахиме, на аэродроме и перед уходом в армию...
– Он там бритый был?
– Коля? Нет, с чубом, красивый парень, косая сажень в плечах, копия отца, словно вылитый.
– Галина Ивановна, а отец... Кротов... был жадным человеком?
– А что такое жадность? – задумчиво спросила женщина и снова начала перелистывать альбом; на лице ее было недоумение.
– По-моему, жадность не нуждается в определении...
– Еще как нуждается... Он был расчетлив: чертежник, что ж вы хотите, а один из его дядек ловил собак, этим и кормился, сдавал на мыловарню... Мама ненавидела дядьку, я помню, когда он однажды заговорил о нем, мама крикнула: «Умоляю тебя, никогда не говори при мне об этом изверге!»
– Почему?
– Какие-то вещи даже у мамы спрашивать неловко. Она тогда побледнела вся, синяки под глазами мгновенно набрякли... Нет, но где же Колины фотографии?!
– Ваш воспитатель альбом смотрел?
– Конечно, это ж у нас в традиции – альбомы рассматривать.
Перед тем как показать Кротовой фотографию ее сводного брата, Костенко спросил:
– Вы не договорили, Галина Ивановна... Про жадность и расчетливость...
– Понимаете, мама очень добрая была, ангельской души женщина... Готовится, например, его день рождения отпраздновать, пирогов напечет, самогонки нацедит, на водку он денег никогда не давал, а пироги мама делала с луком и картошкой, объедение... С яйцами еще очень любила печь, с грибами; мы с ней часто в горы уходили, грибов насобираем, насушим, а потом всю зиму суп едим, картошка своя, ничего у него можно и не просить... И еще мама икру делала грибную – знаете, какая икра?! Ну вот... Поставит приборы на стол, стаканчики там, тарелки, а он только пальцем тычет: «Здесь кто, здесь кто, здесь кто?» Мама отвечает, а он: «Этот мне не нужен, этого морду видеть не хочу, этот слишком болтает, распустился, позволяет себе всякое, от греха, нечего с ним знаться; этого не пущу, пьяница, начнет песни орать, как в деревне...» Когда умер, на книжке осталось девять тысяч... А черный костюм так себе и не купил...
Костенко достал из кармана пиджака бумажник, раскрыл его, показал фото женщине:
– Этот воспитатель у вас был?
– Ой, батюшки-светы, он!
– Когда он вас навестил?
– Да с месяц, наверное...
– Одет был во что?
– Так он капитан, моряк, в звездах я не разбираюсь, правда... Погодите-ка, а почему вы из газеты – и с этим?
– Я пишу для журнала «Человек и закон», а мы там всякие дела раскручиваем, Галина Ивановна... Адреса он вам, конечно, не оставил?
– Обещал написать.
«Значит, он сжался перед броском, – понял Костенко. – Он подбирает последние крохи, он не хочет, чтобы хоть что-нибудь осталось после него на п а м я т ь».
– Но он такой же, как на фотографии?
– Покажите еще раз, я его глаза сразу увидала, они запоминаются – глаза человека, знавшего, что такое блокада Ленинграда...
– А как можно такие глаза описать?
– Они очень живые, но в самой глубине – пустота, боль непроходимая, затаенность, страх перед завтрашним днем. Так мне кажется, хоть я блокаду почти не помню. Помню только, каким тяжелым и холодным был кусок хлеба и как в нем пальцы вязли... Как в пластилине...
Она взяла фото, посмотрела:
– Он сейчас в очках, с усами, потолстел...
– Усы – седые?
– Знаете, нет... Он вообще почти совсем без седины шатен, не дашь его возраста, выглядит значительно моложе...
– Это очень опасный преступник, Галина Ивановна. Очень. Если он к вам вдруг, – вряд ли, конечно, но если – придет, вы не вздумайте сказать ему про мой визит. И не покажите вида, что заметили пропажу фотографий... И вот вам телефоны – здешний и московский... А теперь давайте-ка вспоминать – все, что только можно о нем вспомнить.
РЕТРОСПЕКТИВА-VI (Апрель, 1945)
От Осташкова Кротов шел по заросшему большаку, сквозь пустые, словно бы вымершие деревни; несколько деревень он у г а д а л лишь по остаткам труб – все остальное сгорело.
К колхозу «Светлый путь» – всего шесть дворов цело – он подошел под вечер, свернул с большака на опушку леса, присел на пенек и долго изучал дома – хотел проверить себя, определить дом Милинко, соотнося свой анализ с обликом морячка, который, раскачиваясь, шел по лесной дороге под Бреслау.
«Руки у него были хорошие, – вспомнил Кротов, – жилистые руки, работящие, значит, топор умел держать, венцы б подвел и крышу мог перестелить... А здесь все дома завалились... Хотя война, мужиков на фронт угнали, за четыре года и дворец покосится без глаза, за хозяйством надо каждодневно смотреть, иначе порушится все, отец прав был, когда каждый день наш дом обхаживал; умный у меня батька, пристраивал помаленечку, чтоб зазря никого в зло не вводить, а главное зло – зависть людская; черви завсегда крокодилам завидуют, не зря батя говорил, что крокодил – умное животное и попусту никого не обижает: „Голод не тетка, того хватает, кто сам попадается под зуб, – а ты не попадайся. Попал, зараза – сам виноват“.
Кротов поднялся, решительно пошел к крайнему дому – на наличниках еще угадывалась краска, и крыша, как новая, выделяется среди других, убогих, плешивых; молодец, Милинко, хорошо матери подмогал, не текло у старухи над головой эти годы...
Его вдруг передернуло, руки похолодели – у б и р а т ь так ему еще не приходилось, а что делать-то, придется. Как в письме морячок писал: «Вы у меня, дорогая мама, одна на белом свете, поэтому, пожалуйста, дождитесь моего возвращения, и все тогда хорошо у вас будет, и здоровье поправится». Значит, единственный свидетель. А вот письма ушли! Дурак, уроки шарфюрера Луига забыл, обрадовался, себя сдержать не смог. И ушли те письма, ушли, окаянные, с фото ушли, и адресов не помню, лучше не думать об этом, руки опустятся. Как это Луиг говорил? Балтийский немец русским себя считал, дворянином. «Три процента шальной удачи я вам гарантирую. Только исповедуйте дворянство, даже если вы из разночинцев; дворянство – это особость, это как СС у Гиммлера, помазанники, им – удача».
Кротов распахнул дверь; провизжали несмазанные петли; вошел в темные сени; услышал мужские голоса; замер, хотел было тихонько уйти, но, видимо, дверь открывал неосторожно.
– Заходи, кто там! – услыхал он мужской голос.
Кротов вошел в дом; за столом сидели два солдата: один лет пятидесяти, второй молоденький; старуха доставала из печи чугун; пахло вареной капустой.
– Здравствуйте, – сказал Кротов. – Мне б только мамашу Грини Милинко повидать, я с ним в одной части...
– Ой, миленький, – заохала старуха, лицо треугольником – от голода, видать, да и оттого еще, что платочек так повязан был, белый в черный горошек. – Заходи, сынок, заходи! Вот радость-то: и брат в гости приехал, и племяш, и сыночка друг. Садись, садись к столу!
Кротов бросил свой рюкзак в угол, неловко, боком присел на табуретку. Старик протянул ему руку:
– Горчаков я, Андрей Иванович, а это-сын мой, Иван...