– Что надо, то и есть, – ощетинился Федька. – Щас прям все тебе, куму, и выложу!
– Почему ж ты тогда Щукиным окорот не дашь, раз всесильный такой? Кишка тонка у твоей справедливой братвы против его отморозков?
– Дойдет и до них очередь, – хмуро пообещал Федька.
– А если они до тебя вперед доберутся?
Федька презрительно сплюнул, поманил пальцем от машины подручного:
– Эй, фраерок! – и, когда тот подскочил с готовностью, скомандовал: – Покажь волыну!
Парень выхватил откуда-то из-за спины огромный пистолет, ловко крутанул в руке и так же молниеносно спрятал.
– Видал? – похвастался Федька, жестом отпуская парня. – Новейшая разработка военно-промышленного комплекса. Такие шпалеры на вооружении спецподразделений стоят. Любой бронежилет – навылет. У тебя-то небось «Макаров» задрипанный?
– Нам на постоянное ношение оружия не выдают, – буркнул Самохин. – Я, ежели что, удостоверением личности твою братву пугать должен… А вот у Щукина такие стволы наверняка тоже есть. Ты ведь, Федька, идеалист. И кончишь, как всякий романтик, плохо. Надоешь пацанам в один прекрасный день своими назиданиями да окоротами, они тебя и уберут. Вот этот телохранитель твой с оловянными глазами и кокнет!
Федька сбросил жаркую волосатую фуру, потер татуированной пятерней только что начавшую обрастать ежиком седины голову, сказал беззаботно:
– А-а… Давай, майор, еще по чуть-чуть дернем! За что? А за Ваньку. Помнишь, Пузырь, Ваньку? Пацанчика маленького, из эвакуированных? Давай его помянем, а?
– Давай, – согласился Самохин, пролив дрогнувшей рукой наполненный всклень стаканчик.
Майор глянул на небо, сгустившееся к ночи до черноты, словно надеялся разглядеть там, среди блистающих звезд, нынешнюю обитель маленького лопоухого Ваньки, горбатенького с малолетства. Да какого малолетства, господи, если лет семи от роду пацаненка этого, эвакуированного с матерью в глубокий и безопасный тыл, уже не стало на свете. И виноваты в этом были Самохин, в ту пору носящий кличку Пузырь, и тогдашний предводитель местной шпаны Федька. Были они чуток постарше того, кого поминали теперь, – десятилетними балбесами. Война недавно окончилась, но жизнь не устоялась еще, ни о каких детских садах и пионерских лагерях на лето в их поселке пацаны слыхом не слыхивали, разве что в кинофильме приторно-сладеньком про Тимура и его команду видали, да и то большинство из них, предчувствуя судьбу свою дальнейшую, симпатизировали вольнолюбивому отрицательному герою… Квакину, что ли?
Те, кому повезло, уезжали в деревни, к уцелевшим на фронте нестарым еще дедам да изработанным бабушкам, остальные проводили лето в городе, торчали с утра до ночи на высоком, обрывистом берегу степной реки, которая весной подступала к поселку, ненадолго превращая тихое болотце в пенистый поток, а потом, отхлынув с жарой, входила в летние, вечные берега, несла на далекий юг свои зеленоватые воды по мягкому песчаному руслу, образуя под глинистой крутизной глубокие, небесной синевы омуты, в которые с верхотуры, сняв трусы, чтоб не унесло течением, сигали окрестные мальчишки.
Купались долго, до мелкой дрожи с клацаньем зубов, шершавых пузырей на коже, и Самохин отчетливо помнил, что больше всего в такие минуты озноба под палящим солнцем хотелось есть. Но есть обыкновенно бывало нечего, в лучшем случае кислые до оскомины яблоки, краденные в саду расположенного неподалеку летного училища. А в тот день Федька исхитрился стырить в магазине тяжелую буханку черного хлеба. Каравай казался невероятно большим, огромным, как обозначающий земной шар школьный глобус, но, когда Федька, важничая и снисходительно поглядывая на ватагу, шлепнул буханку на сухую землю и, достав из-за голенища кирзового сапога, подвернутого для форсу, бандитскую финку, стал пластать хлеб на куски, его оказалось катастрофически мало, если делить на всех. Шустрый Ванька первым протянул грязную ручонку и цапнул горбушку.
– Чур, мне! – закричал он и пояснил бесхитростно: – Я очень горбушки люблю…
– Отрыщ! – гаркнул как на охотничью собаку Федька и ударил по руке с хлебом наборной рукояткой ножа. – Сам ты горбун – горбушка! Хлеб только тем, кто с обрыва нырял!
Ванька по малолетству никогда не бултыхался с крутизны, елозил по пояс во взбаламученной воде у самого берега, а значит, никакой доли от буханки ему вовсе не полагалось. Самохин в этот день тоже не нырял, видать, перекупался накануне, но, чтобы соблюсти справедливость, положил под Федькин пригляд свой ломоть и, быстро стянув трусы, ухнулся ласточкой в воду, всплыл, отфыркиваясь, цепляясь за корни, быстро взобрался на берег, упал на мокрое пузо и, выдохнув удовлетворенно «уф!», впился зубами в душистую хлебную мякоть. Он жевал хлеб и смотрел со злорадством, как подходит горбатенький малец к нависающему над водой краю обрыва, медленно снимает большие, юбкой, трусы и выгоревшую до белизны майку, и под левой лопаткой его отчетливо виден большой, скрививший тельце вперед и вбок, грубый нарост.
Мальчишку еще можно было остановить, дать ему кусочек ворованного хлеба, который не застрял в ту минуту в глотках старших пацанов, а жевался с чавканьем, поскрипывая на зубах налипшими вездесущими у реки песчинками.
Ванька аккуратно положил трусы и майку на маленькую, несытую и поблекшую, несмотря на близость воды, травку на берегу, потом, нелепо взмахнув руками, шагнул с обрыва и тихо исчез, только плеснуло чуть слышно где-то в глубокой промоине. Десяток окраинных мальчишек не смотрели даже в ту сторону, жевали, тупо жмурясь от удовольствия и короткой сытости на белое пустынное солнце в прозрачном небе и о том, что Ванька так и не всплыл, не поспел за своей законной после броска с обрыва горбушкой, вспомнили и спохватились не сразу. Сколько ни ныряли потом, ни шарили в темной глубине руками по скользкой тине, сделать уже ничего было нельзя.
Поздно вечером, костенея от ужаса, Пузырь и Федька пришли в дом, в полуподвале которого жила тетя Нюра, Ванькина мать.
– Ванька ваш утоп, но вещички мы его вот, принесли, так что не беспокойтесь! – выпалил Федька, вручая тете Нюре жалкий, с кулак, сверток с трусиками и майкой, и, уже убегая, молотя что есть силы голыми пятками по утрамбованной глине кривой, погруженной во тьму улочки, они слышали за спиной крик матери, при воспоминании о котором у Самохина до сих пор шевелятся седые волосы под форменной, видавшей всякие виды фуражкой.
– Много я, Вовка, делов наделал, – сказал, наполняя стаканчики, Федька. – Бывало, и приговоры подписывал, на ножи людей ставил… Все было, да быльем поросло. Всему, если подумать, оправданье найду, объясню и по полочкам разложу. Одних сук пописанных на моем счету десятка два, не меньше. А вот в одном оправданья мне нет. В том, что пожалел я тогда кусок хлеба пацанчику-горбунку…
Посидели, покурили в тягостном, безысходном молчании.
– А ты, Самохин, сколько ментят наплодил? – поинтересовался вдруг Федька.
– Нет у меня детей, – неохотно сказал майор. – Была… девчонка. Хорошая такая, сообразительная… Маленькой умерла. В полтора годика.
– Извини, брат, – пригорюнился Федька. – Видно, так на роду ей написано было. А мы вот живем, два старых мерина, мучаемся…
Самохин кивнул Федькиному сочувствию и подумал, что не у дочки его на роду была написана такая короткая, мотыльковая жизнь, а у него. Может быть, за Ваньку того же, мелькнувшего так же вот для того словно, чтобы остаться неизлечимой раной в душах тех, кто не сберег его в этом не прощающем ничего мире.
Майор вспомнил черные октябрьские дни, и даже хмельная муть не пригасила той боли, которую он чувствовал и теперь, четверть века спустя.
Дочка заболела внезапно. Утром у нее начался жар, но детского врача в колонийском поселке не было, а добираться на перекладных по бездорожью в райцентровскую больницу с температурящим ребенком жена не решилась. Подумали, что обойдется как-нибудь, малиновым вареньем да таблетками аспирина попоить, глядишь, и полегчает. Мало ли на детвору сваливается хворей, другие-то вон без конца болеют, и ничего страшного не случается…
Вечером после съема осужденных с объектов недосчитались двух работавших на подсобном хозяйстве бесконвойников. Кто-то видел их вроде бы в соседней деревне, и оперуполномоченный старший лейтенант Самохин, оседлав служебный мотоцикл «Урал», помчался на розыск. Тем временем к ночи девочке стало хуже Валентина бросилась названивать начальнику колонии, но того не оказалось ни в штабе, ни дома. Ответственным дежурным от руководства остался замполит, подполковник Мухин. В ответ на просьбу Валентины выделить машину для отправки ребенка в больницу он принялся терпеливо и веско объяснять, что в связи с пропажей двух заключенных весь автотранспорт колонии, за исключением пожарной машины, задействован в поиске. Пожарную машину предоставить он тоже не может, потому что водителем ее является расконвоированный осужденный, которого нельзя отпускать в поездку, тем более в райцентр, без сопровождения офицера или прапорщика. А их нет, потому что все они задействованы в розыске…