В небольшом сарайчике у Женьки находилась «библиотека» — две полки с истрепанными книгами.
Потом он похвастался своей коллекцией «ленточек», то есть отдельных кадров кинолент со знаменитыми артистами. Некоторое время мы сидели на траве и рассматривали через лупу Дугласа Фэрбенкса, Гарри Пиля, Вильяма Харта и Мери Пикфорд. Он словно нарочно испытывал мое терпение.
— А где же подземный ход? — не выдержал я.
Женька предостерегающе приложил палец к губам.
— Вон там, — кивнул он на большой серый камень калитки.
Мы приблизились к камню.
— Здесь где-то есть потайная кнопка, — зашептал Женька. — Я искал, но не мог найти. А он знает где… Нажмет — и камень отваливается, а за ним железная дверь.
Мы осмотрели весь камень сантиметр за сантиметром, внимательно изучая каждый выступ, каждую впадину, но обнаружить кнопку не смогли. Замаскирована она была в высшей степени искусно.
Сидя на камне, Женька подробно рассказал, как к нему приезжал Чапаев. Он прожил у них сутки и на прощанье сказал: «Пускай все думают, что меня нет. Это даже лучше. А вот как капиталисты зашебуршатся, начнут нас задирать, я опять свою фамилию возьму и дивизию созову. Посажу ее на танки и самолеты, тогда держись все буржуи…»
— А ты ему про ход не говорил?
— Говорил. Да он сказал: «Некогда сейчас возиться».
Женька отыскал на столбике калитки темное пятно и пояснил — это Чапаев, уходя, загасил свою цигарку. До этих пор я мало верил Женьке, но пятнышко убедило меня.
С тех пор мы с Женькой не то чтобы подружились, но я стал бывать у него, и домой из школы мы ходили теперь вместе.
Наступила зима. Мы с Женькой залили ледянку и по выходным дням катались с горы. Он брал у меня читать «Следопыт» и приложения к нему: «Вокруг света» и «Всемирный турист». Нас манили дальние страны, путешествия…
И каждое утро, идя в школу, я проходил мимо фанерного ларька у Привалова моста, смотрел на Женькиного отчима и думал: «Вот ловко притворяется… У самого полный сундук золота, а он гнилой рыбешкой торгует и старое пальто с заплатами носит».
В апреле к нам в школу опять нагрянули студенты. Ребята уже предвкушали, что уроков не будет, но радость их была преждевременна. Вызвали на психоанализ только меня и Женьку. На этот раз мы не ходили в университет. Профессор Ивин привел меня на третий этаж нашей школы, в маленькую комнату. Я вошел и оробел. Комната битком была набита студентами. Они сидели с тетрадями и карандашами и все как один смотрели на меня.
Ивин велел мне раздеться до пояса. Я оглядел комнату и встретился взглядом с товарищем Машей. Она даже не улыбнулась, как будто не узнала меня. Я заметил, что она сильно изменилась: лицо похудело, на щеках появились какие-то болезненные желтоватые пятна, и одета она была в некрасивое цветастое широкое платье.
На этот раз со мной обращались совсем не понятно: стучали по коленке молоточком, водили перед носом указательным пальцем. Палец этот у Ивина был большой, волосатый, с толстым желтым ногтем. Я смотрел на палец и думал, что такие ногти бывают у мумий. Мне рисовали ручкой молоточка клетки на груди, замеряли тело большим холодным циркулем, и от его прикосновения на коже выступали мурашки. Мне было стыдно, что я стою раздетый, что меня обследуют и все это видит товарищ Маша.
Ивин велел мне одеться и сесть. Впившись в меня взглядом гипнотизера, он спросил со зловещей значительностью:
— Представь: раннее утро. По городскому парку идет женщина. Вдруг она остановилась, посмотрела вверх на дерево, вскрикнула и упала в обморок. Как по-твоему, что она увидела?
Что увидела? Откуда мне знать? Я там не был, но надо что-то ответить…
— Не торопись, подумай.
Я мучительно размышлял и ничего не мог придумать.
— Она увидела, — наконец проговорил я, краснея, — что на дереве кто-то повесился.
Ивин поднял брови удивленно и многозначительно. Я понял, что сказал совсем не то, что надо, и поспешно поправился:
— Или, может быть, тигр убежал из зоопарка и влез на дерево…
— Минуточку! — остановил меня Ивин, дожидаясь, чтобы студенты записали мои слова. — Алеша, припомни внимательно, не было ли среди твоих родственников алкоголиков? Пьяниц то есть.
— Нет, не было.
— Может быть, кто-нибудь сходил с ума? Или покончил самоубийством?
— Не знаю.
— А какими тяжелыми болезнями ты болел?
— Никакими.
Больше всего мне хотелось уйти. Я отлично понимал, что Ивин старается найти во мне что-то порочащее, постыдное. «Неужели из-за тарантула?» — думаю я. Самым обидным было то, что товарищ Маша сидела вместе со всеми и равнодушно записывала.
— Отстаньте вы… — сказал я и кинулся к двери.
Через несколько дней мать вызвали в школу и сказали, что с будущего учебного года я должен учиться в школе для дефективных детей.
— Кто такие дефективные? — спросил я.
— Это такие дети, у которых развитие протекает с некоторыми отклонениями от нормы, — ответила мать и заплакала. Я, конечно, понял, что если б отклонения были в хорошую сторону, то плакать было бы не о чем. Но раз мать не хочет говорить, надо выяснить самому.
На другой день Витька Бутузов принес в класс толстый словарь иностранных слов, и мы, сгрудившись над ним, прочли, что «дефективный» означает «имеющий изъяны». Так, значит, они обнаружили у меня изъяны… Такие изъяны, что мне даже нельзя быть вместе со всеми ребятами, словно я могу заразить их. Так вот почему товарищ Маша не смотрела на меня.
Единственным утешением служило то, что Женьку Пичугина тоже признали дефективным. В тот же день он пересел за мою парту.
А назавтра приключилась другая неприятность, правда, помельче. Стало известно, что нас поведут в детскую зубную амбулаторию. Чем это нам грозило, мы знали по прошлым посещениям этого учреждения. Женька задумался, потом произнес решительно:
— Живым людям зубы выдергивать? Ну нет… — И предложил: — Слушай, давай смоемся!
— Попадет, — засомневался я.
— Ерунда! Все равно мы теперь дефективные.
И правда, какое теперь имели значение такие пустяки, как выговор учителя, даже директора, когда вся жизнь надломлена. Остро до слез я почувствовал, как сильно люблю наших ребят, особенно Витьку Бутузова с его большой головой, само здание школы, даже его запах.
И мы ушли. В этот день мы делали все наперекор. Прежде всего я решил научиться курить. Мне было известно, что это сокращает жизнь, но зачем мне она, если все мечты пошли прахом. Я ведь мечтал стать писателем — но разве может писатель быть дефективным? Женька скрутил мне цигарку, и я несколько раз затянулся едким дымом. Мир стал туманным и зеленым, меня затошнило. Женька сказал, что у него тоже так было и что этого бояться не следует.
В школе нас учили, что религия — яд, и потому мы пошли в церковь. Если бы мы были не дефективными, нам это и в голову не пришло бы, но теперь мы не поленились пройти через весь город, чтобы побывать в Духосошественской церкви. На паперти сидел оборванный молодой нищий со светлой растрепанной бородкой. Он посмотрел на нас злыми синими глазами и сказал:
— Шапки!
Мы стащили с голов наши кепки и вошли внутрь. Горели свечи, пахло ладаном. Бородатый поп объявил, что крестит раба божьего именем Анатолия. Раб божий лежал голый на широкой ладони попа и пищал. Поп подержал его над купелью, но не опустил, а только отрезал у него с затылка несколько волосков и бросил в воду. Раб божий Анатолий от испуга пустил длинный фонтанчик, и поп, отстранив его от купели, улыбнулся и шевельнул мохнатыми бровями.
Из церкви пошли на берег Волги. По воде плыли последние льдины. Ударяя друг друга, они надтреснуто звенели, шуршали, крошились. Они были усталыми, измученными долгой дорогой и все же в глубине отливали небесной голубизной. А на мокром берегу кое-где неподалеку чернели отставшие льдины. Они плакали грязными, холодными слезами…
Матрос на берегу красил белой масляной краской корпус небольшого катера, поставленного на козлы. Он легко водил широкой кистью по металлу, покрытому рыжими веснушками ржавчины. Он так неторопливо, так вкусно делал свое дело, что хотелось взять такую же кисть и встать рядом с ним.
Мы уселись в двух шагах от катера на бревне. Будущее рисовалось мрачно. Школа дефективных представлялась мне в виде казармы с высокими сводчатыми потолками, асфальтовым полом и чугунными холодными лестницами. И, конечно, там только мальчишки, и все острижены под ноль, как в больнице, и все такие же бледные.
— А карцер там есть? — вдруг спросил Женька, и меня поразило, что он думает о том же.
Я прямо физически ощущал, что жизнь моя разделилась надвое: одна часть счастливая и светлая — до того, как мне сказали, что я дефективный, другая — темная, горькая — после. Теперь весь мир отстранился от меня — не только люди, но и солнце, и воздух, и Волга. Никому я не нужен, и никто за меня не заступится. Против меня целая наука педология со своими тестами, таблицами, диаграммами. А что я против нее? Букашка!