— Дяденька, — спросил Женька матроса. — Вы на этом катере служите? А юнгов вы набираете?
— Как же! Приходят парнишки. А ты что? Тоже хочешь? Мал еще.
— Нисколько не мал. Мне вот-вот шестнадцать исполнится. Ей-бо! Это у меня кость мелкая.
— Подрастай, тогда придешь…
В это время из-под перевернутой лодки показались ноги в порванных ботинках, затем спина и кудластая голова. Мы увидели паренька лет четырнадцати. За ним таким же образом появился другой, тоже черный и немытый. Они вытащили из-под лодки котелок и кусок мяса, набрали стружек, и через минуту у них на двух камнях стоял котелок с водой и мясом, а под ним пылал костер.
— Вот житуха! — восхищенно шепнул Женька. — Свобода! А мы с тобой как пескари на кукане.
«А может, они тоже дефективные?» — мелькнуло у меня.
— Ты был на Кавказе? — спросил Женька. — Нет? То-то.
Домой шли молча, как-то скучно попрощавшись у Привалова моста. Это был наш последний разговор.
На другой день Женька не пришел в школу. Меня вызвал директор. У него в кабинете сидела мать Женьки с красными глазами.
— Пичугин убежал из дома, — сказал директор. — Ты ведь дружил с ним… Скажи, куда он собирался?
— Не говорил.
«А как же Чапаев? — думал я. — Не дождался Женька».
Теперь мне стало совсем плохо и было очень обидно, что Женька убежал, не сказав мне ни слова. Значит, не видел во мне настоящего друга. Теперь он мчится на юг, наверное, к морю. Когда нас было двое дефективных, все же было легче. А теперь я остался один, и по-прежнему никто не хотел сказать, какой у меня изъян. Если небольшой, если б можно было исправиться — сказали бы, наверное, а не говорят — стало быть, дело безнадежное.
Мне казалось, что все смотрят на меня с особенным интересом, и старался найти утешение в том, что все-таки я необыкновенный. Один на всю школу. Такие на дороге не валяются.
Учиться совсем расхотелось. Учиться интересно, когда впереди что-то есть, а без этого — зачем?
Через несколько дней к нам пришел Деревягин и сказал:
— Пичугин, ваш товарищ, вы знаете, убежал… Так вот, он погиб. Около Ростова-на-Дону. Глупо погиб. Свалился с крыши поезда. Может быть, уснул. Он еще жил несколько часов.
Деревягин постоял, смотря на нас странными глазами, и, тряхнув головой, ушел. Первой заплакала Вера Веденяпина. Упала на парту и, беззвучно закрыв лицо ладонями, задергала плечами.
А в школу дефективных меня все-таки не перевели. После смерти Пичугина об этом больше не было речи.
«Бесприданница»
1
Наступила осень сорок второго года. Шла война, война такая огромная, что она была везде и во всем. Мы чувствовали ее, когда брели утром на дальные поля по разъезженной грязной дороге, когда подымали мокрые снопы, опрокинутые ветром, когда жали серпами переспелую рожь, когда бережно ели хлеб, держа ломоть над ладонью, чтоб не обронить крошки.
Мы слышали ее и ночью, когда деревня засыпала тяжелым, рабочим сном. Нигде ни гармошки, ни голоса, ни смеха. Деревня спала, и кругом на сотни километров стоял молчаливый лес, да мокрые невыкошенные травы, да над ними тяжелое небо, наглухо закрывшее звезды. Летом еще где-то в конце улицы тренькала одинокая балалайка, а теперь все примолкло.
Еще те, кто ушли, незримо присутствовали здесь, еще женщины кормили грудью недавно родившихся младенцев, оставшиеся еще помнили наказы мужей и братьев, как вести хозяйство, а сквозь прежнее уже пробивались черты нужды и запустения. Слепо чернело выбитое звено в окне. Старики прикуривали от огнива. Вместо ламп кое-где затеплились лучины. И во всей лесной округе ожила непуганая дичь, а по осиновым колкам гнили грибы, густыми каплями крови чернели повядшие, никем не тронутые ягоды.
Все довоенное постепенно отступало в прошлое. Люди изо дня в день привыкали к новой судьбе, и мне самому иногда не верилось, что было время, когда я жил в родном городе на Волге, среди книг и друзей, и считал, что так будет всегда.
Особенно трудно мне было без постоянного жилья. Все лето я мыкался по чужим семьям, жил то у одних, то у других, и только поздней осенью мне повезло. Знакомый мой, дядя Паша Логутнов, по старости лет перебрался жить к дочери, а мне предложил поселиться в его избе. Это была даже не изба, а избушка, притом совсем уже ветхая. Стояла она одна в тихом переулке и тосковала по людям. Тесовая крыша ее прогнулась и зазеленела мхом. Двор зарос высоченной серой полынью. От давно не топленной русской печи внутри пахло, как на остывшем пожарище.
— Не забоишься? — спросил меня дядя Паша. — Ну и добре. Небось, не завалится. Все живая душа в доме будет, а то люди добрые на дрова разберут.
Изба была совсем пустая, только в углу темнело большое чучело журавля с запыленными крыльями. Дядя Паша рассказал мне, что нашел его птенцом на болоте с поврежденным крылом. Он принес журавленка к себе, и тот вырос у него, стал совсем ручным, брал пищу из рук, ходил повсюду за стариком. А когда кончилась его жизнь, дядя Паша сделал из него чучело. Теперь журавль стоял на высоких ногах, подобрав пыльные крылья, чуть наклонив голову на длинной шее, и вопросительно смотрел на меня двумя черными бусинами.
И отовсюду выглядывали мелочи чьей-то утекшей жизни: иголка с белой ниткой, воткнутая в раму окна, мячик, свалянный из коровьей шерсти и забытый в углу, прялка в сенях и выщербленный топор под печкой.
В сарае я нашел засунутый под крышу заржавленный серп, нарезал полыни и соорудил постель. В избе дурманяще запахло полынью, но мне нравился этот запах. Он напоминал заволжские степи, мое детство.
Я подмел грязный щелястый пол, вырвал под окнами бурьян, и в избушке посветлело. Мебели у меня никакой не было, ужинал я как древний кочевник — садился на пол, скрестив ноги, и ставил глиняную миску на колено. Здесь же, в избушке, я хранил запас сухого хвороста, принесенного из леса, и мешок картошки, полученный в колхозе.
С наступлением сумерек избушку накрывали осенняя хмурь и безмолвие. Можно было лежать и думать, можно было слушать, как по крыше хлюпает дождь, можно было даже читать, разложив на шестке холодной русской печи небольшой костерчик. После длинного дня, наполненного тяжелой, непривычной работой, ждала меня дома радость раскрыть единственную книгу, которая у меня была — «Листья травы» Уолта Уитмена. И я читал, пока можно было различать буквы в красных отсветах пламени, потом откладывал книгу, закрывал глаза, и тогда приходили те, кто жил здесь до меня. Мне слышался плач ребенка и унылый скрип деревянной зыбки, и ночная молитва старухи; я представлял себе, как она слезала с печи, медленно шаря руками в темноте, и потом шла во двор взглянуть на больную корову; ясно доносился любовный шепот молодых на большой двуспальной кровати за ситцевым легким пологом. Лица моего достигал запах свежего хлеба, горячих буханок с мучнистой поджаристой коркой, которые перед самой ночью вынули из печи и сложили на скамье; я слышал, как мурлыкал сытый большой кот и как он ходил тяжелыми мягкими лапами по полу.
…В тот вечер я не читал. Накануне мне повезло — я нашел на улице кусок звонкового провода. Провод был мягкий, но крепкий и отлично мог заменить дратву. Дратва же была мне крайне нужна — как ни берег я свои ботинки, они начинали потихоньку разваливаться.
Я сидел босой на полу и ковырял шилом, когда в дверь постучали. Постучали тихо и вежливо. Я удивился: «Кто бы это мог быть?» За время моего здесь житья один раз только заходил ко мне дядя Паша забрать оставленный оселок.
— Войдите! — крикнул я, подымаясь с пола.
Дверь запищала сухими петлями, и, пригнувшись под низкой притолокой, вошла старушка. Была она в мокрой стеганке, в сапогах, и лицо ее тоже было мокрым от дождя. Войдя, она откинула с головы большой грубошерстный платок, распрямилась и вдруг оказалась совсем молоденькой девушкой.
— Вот вы куда забрались, — проговорила она, поправляя тонкими пальцами коротко остриженные русые волосы. — Хоть бы траву выкосили во дворе.
Я подбросил в огонь веток. Пламя тотчас ожило и осветило ее юное серьезное лицо.
— Так вы здесь не один, — проговорила она, осматривая журавля. — Большой какой. Где вы его достали?
— Нигде не доставал. Он здесь хозяин.
— Вон как… — Она внимательно оглядела меня. — Так мне и рассказывали: молодой, в очках… Значит, вы и есть учитель? Я тоже учительница. Мне говорили, что вы окончили университет?
— Было дело, — кивнул я, соображая, куда бы ее посадить. Обидно было, что явилась она так неожиданно. Я стоял с ботинком в руке, и мне было стыдно за все дикое неустройство моей жизни.
— Вы и сапожничать умеете? А это что? — Она взяла с подоконника книгу Уитмена. — Не читала… А вы знаете, зачем я пришла? Мы хотим поставить пьесу. Не сейчас, конечно, а когда кончится уборочная.