— Вот-вот, а распоряжаются по-дурному. В большом и в малом. Разве не дурь — столько бомб понаделали. Дико ведь это, противоестественно существу человеческому — своими руками убийство себе готовить. Это как веревку в сарае наладить с петлей и самому туда голову сунуть. Это в большом. А в малом: если бы тот же Козырин землю пахал да пешком по ней ходил, тогда бы он понял, для чего человеку жизнь дана, тогда бы ему машины да роскошь не нужны стали. Не-е, не в машинах наше спасенье.
— Так в чем же, по-вашему?
— В земле. В ей, родимой. Тут вот недавно Петька Вохринцев, сосед мой, рассказывал. Сердцем он мается. Сорок лет мужику, я в такие годы и не знал, где оно находится. В девять часов как сядет в конторе бумаги писать, так до вечера и пишет. А водку пьет, паразит, табак курит, снег от ограды откидать не может. Уставится в чертов ящик — весь вечер как привязанный. Моя бы воля, я бы все ящики разломал. Ну, это к слову. Речь-то о Петьке. Поехал он в город, к большому профессору, какой по сердечным болезням. Тот покрутил его, повертел и говорит Петьке напрямки, резкий, видать, мужик Жить, говорит, хочешь? Петька засикотил — ну кому жить не хочется? Я, говорит, за деньгами не постою, любое лекарство достану. А профессор ему отвечает, что лекарства не нужны. У Петьки глаза на лоб. А он ему вот так: если жить хочешь, поезжай домой, бери лопату и копай. Копай, копай и копай. С этим и выпроводил. Каково? А?
Аристарх Нестерович захохотал, прищуривая свои строгие и внимательные глаза.
— Во мужик, ох мудрый. Всем теперь в руки надо лопату, всех в землю носом. Нюхайте и копайте, если жить хотите. От ящиков надо оттаскивать, из машин выкидывать. На земле наше спасенье.
Андрей хотел было возразить, но Аристарх Нестерович предупреждающе поднял руку и не дал сказать.
— Знаю, Агарин, ты сейчас меня переубеждать начнешь. Дескать, от машин польза. Ну какая польза Петьке, что он в ящик смотрит? Да он глупее стал, чем был. Ты со мной не спорь, не траться зря. Я не для того думаю, чтобы меня потом на другой лад настраивали. — Хохотнул, прищурив глаза. — Прошлым летом к нам ученые из академгородка приезжали. Интересные ребята, умные, стариной занимаются. Неделю, наверное, ходили, все меня расспрашивали. Так вот один, Игорьком кличут, переубедить хотел. И так втолковывает, и эдак, а я — ну ни с места. Тогда он мне и выложил. Вы, говорит, Аристарх Нестерович, человек незаурядный, оригинальный, но в голове у вас ужасный винегрет из верных наблюдений и ложных выводов. Отступился парень, кандидат наук, между прочим. Ну, на сегодня серьезных разговоров хватит. Приходи еще, у меня полторы недели осталось.
— Как полторы недели?
— Да так. В другой раз скажу.
Домой Андрей возвращался поздно вечером Шел и пытался сообразить, сколько же пришлось на одну жизнь самых разных событий. Даже не укладывалось в голове, что этот человек, с которым он только что разговаривал, жил уже тогда, когда пали твердыни Порт-Артура и загудел красный ветер девятьсот пятого года. Страшные войны, нэп и коллективизация, культ личности и времена волюнтаризма, атомная бомба и первый космонавт — все на памяти одного человека!
Балабахин пробудил в Андрее сильное любопытство.
Обь плавилась от зноя. Лето, солнце — в самом зените. Листья у ветел закручивались в трубочки, и какие-то жучки лепили в них липкую паутину.
Песок обжигал босые ноги, плотно прилипал к влажному телу. И ничего нельзя было в такой день придумать лучше, чем нырнуть с головой в прохладную воду, ощутить на себе упругое течение, вынырнуть, глотнуть воздуху и крепкими сильными саженками поплыть навстречу стремнине, а потом перевернуться на спину и, отдыхая, тихо спуститься вниз по течению.
Народу на крутояровском пляже было густо. Воскресенье, жара. Аристарх Нестерович расположился возле маленького затончика, отгороженного от песчаной полосы густым тальником. Здесь было не так знойно, а главное, не толкались люди. Аристарх Нестерович оглянулся, снял белую просторную рубаху, закатал до колеи штаны и забрел в нагретую солнцем воду затончика. Плескал на волосатую грудь, на бороду, с удовольствием крякал. Вода ласкала, что-то давно забытое, детское испытывал он.
Здесь и нашел его Андрей, подогнав к затончику весельную лодку. Был он в одних плавках, только что искупался, и загорелое, налитое мускулами тело еще серебрилось капельками воды. Аристарх Нестерович вытер рубахой мокрое лицо, оглядел улыбающегося Андрея, радостного и возбужденного от недавнего купания, вздохнул, полез в лодку.
— Давай на ту сторону.
Андрей резко развернул лодку и, чтобы не так далеко снесло, направил ее наискосок, широко закидывая весла. Причалил он на песчаной косе, Аристарх Нестерович опустил босые ноги в воду, зажмурился и повернул лицо прямо к солнцу.
— Вот за это, Агарин, спасибо. Два года здесь не был. Доставай закидушки, рыбачить будем.
После паводка на косе осталось большое, длинное бревно, гладко вылизанное водой. Возле него Андрей и сложил нехитрый багаж. Размотал закидушки. Раскрутил над головой упруго посвистывающую леску с тяжелым свинцовым грузилом на конце, отпустил ее, направляя подальше от берега.
Грузило звонко блямкнуло. Аристарх Нестерович не торопился, медленно разбирал закидушку, медленно насаживал на крючки червей, долго примеривался, прежде чем закинуть. Рыбалка доставляла ему удовольствие, которое он хотел продлить.
Клев был отменный. Тоненький прутик, воткнутый в песок у самой воды, то и дело качался от подрагиваний привязанной к нему лески. Они оба так увлеклись, оба так забылись в азарте рыбалки, что даже не заметили, как наступил вечер, спала жара и у реки стало прохладно. Из низкого густого ветельника на косу потянулись комары. Нудно заныли.
— Агарин, шабаш. Комарье съедает. Пали костер, будем щербу варить.
Аристарх Нестерович скрутил свои закидушки, сел на беседку в лодке и долго, не оглядываясь, смотрел на реку. Пляж на другом берегу опустел. Дневные краски померкли, теперь течения не было заметно, казалось, что река неподвижно стоит на одном месте, как и деревья на ее берегах.
Весело горел костер, огонь, вскидываясь высоко вверх, быстро, сноровисто поедал сушняк, нагретый за день на солнце. Скоро в котелке закипела уха, а старик все сидел в лодке, спиной к костру, смотрел на реку, и резко, ярко белела его рубаха.
Когда Андрей его позвал, он медлен но, словно недоумевая — откуда здесь человеческий голос? — повернул голову, от света костра его большая борода заалела. Аристарх Нестерович поднялся во весь рот, пошел к огню, и в эту минуту, бородатый, в белой просторной рубахе, высокий и костлявый, здесь, на берегу большой реки, озаренный сполохами, он напоминал древнего старца из пустыни, одного из тех, которые испокон веков искали на Руси идеал для взбудораженной, изболевшейся души. Словно только сейчас он вышел из своей пустыни, чтобы сказать людям что-то самое главное, такое, о чем они до сих пор не подозревали. Но старец тихо и устало опустился на землю, буднично спросил:
— Щерба поспела?
— Готова, Аристарх Нестерович. Как в лучших домах Лондона и Парижа.
— Присказка дурацкая. Не говори больше. А вот за то, что привез сюда, поклон тебе, Агарин. Попрощаюсь с летом красным.
— Да вы что, Аристарх Нестерович, зачем прощаться, еще приедем.
— Хы! Прощаюсь, и все. Самое первое, что в жизни помню, — мать и реку. Так-то. Давай свою щербу.
Костер прогорал, пламя опадало ниже, но от углей становилось жарче. Пришлось даже отодвинуться. Короткая летняя ночь хоть ненадолго, но вступала в свои права. Стушевывались верхушки ветел, берега сливались с водой, и река обозначалась теперь только звонкими в тишине всплесками крупных рыб.
Необычно молчалив, задумчив был сегодня Аристарх Нестерович. Мало походил на себя прежнего. Андрей, чувствуя это, не заводил разговоров. И было странно, что они сидели у костра молча. Невидимое, незаметное, как река сейчас, текло над ними время. Минуты, часы…
— Над телевизором-то смеешься? — кажется, совсем не к месту спросил Аристарх Нестерович резко, сердито. — Ладно, не ври, сам знаю, что смеешься. Со стороны, конечно, дурак дураком, все в ящик глядел. Все новое искал, все думал, что вот-вот… Теперь точно знаю — нет ничего нового. Ни в машинах, ни в ящиках. Все — ерунда. Прощаюсь вот сегодня. И думаю — что там, в прожитом, главного осталось? Чему больше всего радовался? Даже по полочкам разложил. Больше всего помнится, как натруженные руки гудят, самую большую нежность испытывал, когда на спящего ребенка смотрел, самое большое наслаждение, когда к телу любови своей прикасался, больше всего глядеть нравилось на реку и траву зеленую, слушать больше всего любил, как птицы поют на зорьке. Вот что самое главное за свою жизнь постиг. А я много чего видел и много чего делал. Я ведь еще в гражданскую здесь партизанил, до Дальнего Востока потом ходил, в коллективизацию колхозы организовывал, в эту войну день и ночь работал. Все думал — вот это перетерпим, вот это перейдем, а там и люди другими станут. Ни злых, ни жадных не будет. А они есть, и меньше их не становится, наоборот, духом хиреют, некоторые в пьянство ударились… Вот и пришел к думке — по-другому, от земли, надо их переделывать. Иначе беда. Траву стопчут, земляника бензином будет вонять, баб каких попало на скорую руку станут миловать, ребятишек рожать разучатся, птиц потравят или перебьют. Как только это сделают, так ни стыд, ни совесть не нужны будут. Не маши руками, Агарин, не маши, молчи. Я так думаю. А ты как хочешь думай. В свою веру не обращаю.