Жил Мандельштам у брата Евгения на 8-й линии Васильевского острова. В конце марта он уехал в Киев, где на короткое время воссоединился с Надеждой Яковлевной. «Стоят каштаны в свечках – розово-желтых, хлопушках-султанах. Молодые дамы в контрабандных шелковых жакетах. Погромный пух в нервическом майском воздухе. Глазастые большеротые дети. Уличный сапожник работает под липами жизнерадостно и ритмично», – таким увидел Осип Эмильевич этот украинский город в 1926 году (II: 434).
В начале апреля поэт вернулся в Ленинград, но уже через полмесяца он отправился к Надежде Яковлевне в Ялту. «<З>а многие годы это был первый месяц, когда мы с Надей действительно отдохнули, позабыв все <…>. У меня сейчас короткая остановка: оазис, а дальше опять будет трудно», – прозорливо писал Мандельштам отцу (IV: 81).
С июня по середину сентября 1926 года Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна жили в Детском Селе, где снимали меблированные комнаты. По соседству с ними поселился Бенедикт Лившиц с женой и сыном. «В эту осень в Царское Село <…> потянулись петербуржцы и особенно писатели, – 15 октября 1926 года сообщал Р.В. Разумник Андрею Белому. – Сологуб уехал, но в его комнатах теперь живет Ахматова <…>, в лицее живет (заходил возобновить знакомство) Мандельштам, по-прежнему считающий себя первым поэтом современности»[460]. «В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов», – вспоминала жилище Мандельштамов Ахматова[461]. В середине сентября Надежда Яковлевна уехала в Коктебель.
Следующий, 1927 год ознаменовался спорадическими попытками Мандельштама преодолеть творческий кризис.
Первым шагом на этом пути должно было стать подведение предварительных итогов: с трудом отрывая время от бесчисленных переводов и рецензий, Осип Эмильевич начал готовить к печати сразу три авторские книги – стихов, прозы, а также критических статей и заметок. Необходимо отметить, что к составлению собственных книг отечественные поэты, начиная, по крайней мере, с Брюсова, относились чрезвычайно ответственно. Сначала поэт-автор создавал кипу стихотворений или статей, не задумываясь еще о внутренней логике, их объединяющей. Затем автор уступал место вдумчивому поэту-составителю, в чью задачу входило превратить кипу в книгу: определенным образом располагая стихотворения или заметки, подчеркнуть их единство и отбросить тексты, «выпадающие из основной связи» (из предисловия Мандельштама к книге «О поэзии» (II: 496)). Так интуитивный акт творения подкреплялся рациональным анализом собственного творчества. «Сальери достоин уважения и горячей любви. Не его вина, что он слышал музыку алгебры так же сильно, как живую гармонию» (из статьи Мандельштама «О природе слова») (I: 231).
Вторым мандельштамовским шагом на пути возвращения к своему подлинному призванию стала работа над большой прозаической вещью. Спасаясь от поэтического «удушья», он попробовал сублимировать поэтическую энергию в энергию прозы. 21 апреля 1927 года Мандельштам заключил с издательством «Прибой» договор на издание романа «Похождения Валентина Гаркова» – будущей «Египетской марки».
Эту вещь он писал летом 1927 года в Детском Селе. Закончил свою повесть Мандельштам в феврале 1928 года. Призывы к кропотливому «сращиванию» и «склеиванью», характерные для большинства мандельштамовских текстов начала 20-х годов, в «Египетской марке» были окончательно потеснены утверждениями о плодотворности хаоса и отрывочности: «Я не боюсь бессвязности и разрывов» (II: 482). Сам поэт, в ответ на сетования Эммы Герштейн, признавшейся, что она не понимает «Египетской марки», ответил «очень добродушно:
– Я мыслю опущенными звеньями…»[462].
Несколько неожиданным, но почти идеальным комментарием к мандельштамовской формуле, а следовательно – к «Египетской марке» в целом может послужить следующий фрагмент рецензии Валерия Брюсова на блоковскую «Нечаянную радость»: «А. Блоку нравилось вынимать из цепи несколько звеньев и давать изумленным читателям отдельные разрозненные части целого. До той минуты, пока усиленным вниманием читателю не удавалось восстановить пропущенные части и договорить за автора утаенные им слова, такие стихотворения сохраняли в себе прелесть чего-то странного»[463].
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
В 1922 году неодобрительно коривший Андрея Белого отсутствием фабулы, автор «Египетской марки» возвел бесфабульность в принцип. В заметке «Выпад» (1923) Мандельштам саркастически сравнивал «поэтический глаз академика Овсянико-Куликовского» с глазом рыбы, который воспринимает все предметы «в невероятно искаженном виде» (II: 411). В «Египетской марке» он сам готов глядеть на мир подобным образом: «Птичье око, налитое кровью, тоже видит по-своему мир» (II: 489).
Поэтику Мандельштама как автора «Египетской марки» можно без натяжек сравнить с поэтикой Пушкина как рисовальщика, описанной в замечательной статье Абрама Эфроса, напечатанной в том же номере того же журнала, что и мандельштамовское стихотворение «1 января 1924». «<П>ушкинский рисунок возникал не как самоцель, но в результате бокового хода той же мысли и того же душевного состояния, которые создавали пушкинский стих <…> – отмечал Эфрос. – Пушкинский рисунок – дитя ассоциации, иногда близкой <…> иногда очень далекой, с почти разорванной связью»[464]. Сходным образом основная фабула «Египетской марки» соотносится с многочисленными авторскими отступлениями от нее.
Фабула повести простая и подчиненная раскрытию традиционнейшей темы – темы «маленьких», никому не нужных, навсегда исчезающих людей и ничтожных, забываемых всеми реалий современности, показываемых на фоне Вечности и Большой истории.
Поэтому действие «Египетской марки» разворачивается не в октябре, а в мае – первых числах июня 1917 года, не после Октябрьской, а после Февральской революции, принудительно и почти совершенно вытесненной из сознания современников Мандельштама официально прославляемой Октябрьской. Поэтому же автор в «Египетской марке» часто «путается» при описании главного, всем известного («фиванского скифа» он располагает «напротив здания» петербургского университета, а Гороховая улица у него пересекается с Вознесенским проспектом), но скрупулезно точен в мелочах. Если уж герой «Египетской марки» забегает к чеху-зеркальщику на Гороховую, читатель может быть твердо уверен, что в справочнике «Весь Петроград за 1917 год» найдется (на стр. 182) чех Ол. Вас. Гренц, владелец мастерской чистки стекла и зеркал, располагавшейся по адресу: улица Гороховая, дом 32.
Герой повести, Парнок, – это, по формуле М.Л. Гаспарова, «как бы сам Мандельштам, из которого вынуто только самое главное – творчество»[465]. Страх поэтической немоты преодолевался в «Египетской марке» через создание шаржированного двойника автора, лишенного дара слова. Страх общей бесфабульности жизни преодолевался созданием бесфабульного произведения. «Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда», – писал Мандельштам в «Египетской марке» (II: 493). И еще: «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него» (II: 481)[466].
Основным прототипом главного героя «Египетской марки» послужил приятель Мандельштама, поэт и теоретик танца Валентин Парнах (Парнок), чей выразительный портрет обнаруживаем и в обращенном к нему стихотворении Константина Ляндау:
Я так же молод, милый, как и ты,Тому же зову неизбежно верю,Но оба мы уже увядшие цветыНесем к янтарному преддверью.Тебя пленил таинственный востокИ пестрый плащ заезжего араба,Мне мил гранит, завороженный токФинляндии, где на озерах Або.Но есть у нас и общее – порок.Мы оба с ним связали цепь ошибок;И я, стареющий от северных улыбок,И ты, с багрянцем в волосах Парнок[467].