Доехав до фермы, Мануэла сразу же переоделась, сменив красный льняной костюм от Елены Брунелли на комбинезон ветеринара. Пако вскинул на плечо ружье и прихватил три анестезирующих шипа. Они сели в «лендровер» и покатили искать одного из retintos, у которого в боку была рваная рана, полученная в битве с другим быком.
Бык пасся под дубом в стороне от стада. Он был вполне взрослым, и Пако уже продал его для участия в предстоящей Ферии. Пако зарядил ружье и вогнал шип быку в ляжку. Тот потрусил от них в глубь рощи. Они ехали следом, пока он не опустился в траву на залитой солнцем лужайке, обескураженный слабостью в задних ногах. Они вышли из машины и направились к нему. При их приближении бык поднял голову усилием могучей холки. Он повел своим первобытным оком, и Хавьер на какой-то миг словно бы заглянул внутрь его головы. Там не было страха, а только безграничное ощущение собственной мощи, исчезающей под действием анестезии.
Бык уронил голову в траву. Мануэла промыла рану, наложила пару швов, сделала укол антибиотика и взяла анализ крови. Пако болтал без умолку, гладя бычий рог, ощупывая большим пальцем его точеное острие, и при этом держал в поле зрения других быков, которые могли и напасть. Хавьер, похлопывавший усыпленного гиганта по ляжке, вдруг позавидовал тому самоощущению, которое только что открыл в нем. Сложность делает людей слабыми. Если бы мы могли быть такими же собранными, как этот бык, такими же уверенными в своей силе, вместо того чтобы денно и нощно печься о своих жалких потребностях.
Мануэла ввела быку стимулятор, после чего они быстро ретировались в «лендровер». Мощная голова вскинулась, и бык тут же начал рывками подниматься, потому что инстинкт говорил ему, что в лежачем положении он уязвим. Наконец он встал, подобрался и заставил себя стронуться с места. Исчезая за деревьями, он уже вскинул задние ноги.
— Фантастический бык, — сказал Пако. — Он ведь поправится к Ферии, да? Ты как думаешь, Мануэла?
— Рана у него еще не заживет, но он, безусловно, покажет им, чего стоит, — ответила она.
— Обязательно сходи на него посмотреть, Хавьер. Он будет выпущен на арену «Ла-Маэстранса» в понедельник, двадцать третьего апреля, и, точно тебе говорю, никто, даже Хосе Томас, не одолеет этого быка, — с гордостью заявил Пако. — Пепе уже что-нибудь узнал?
— Ничего.
— Уверен, у него есть шанс. По законам статистики, до Ферии кто-нибудь обязательно отсеится.
На обед был жареный барашек, которого Пако приготовил в настоящей кирпичной печи, которую восстановил на ферме. За столом собралась куча народу, в том числе родители жены, дядья, тетки, жена Пако и четверо его детей. В кругу семьи Хавьер отвлекся от своих забот и выпил много красного вина, больше обычного. Потом всех сморил сон. Мануэле даже пришлось будить Хавьера, который спал как убитый.
Уже начинало темнеть, когда они подошли к машине. Хавьер, еще не совсем протрезвевший, не очень твердо держался на ногах. Пако обнял его за плечи. Прощание затянулось.
— Кто-нибудь из вас знал, что папа был в легионе? — спросил Хавьер.
— В каком легионе? — заинтересовался Пако.
— В Третьем иностранном легионе в Марокко. В тридцатые годы.
— Я не знал, — ответил Пако.
— Ага! — воскликнула Мануэла. — Ты расчищал мастерскую. А я-то все думала: когда наконец братишка за это примется?
— Я просто читал оставшиеся после него дневники, вот и все.
— Он никогда не говорил о таких древних временах… о гражданской войне, — заметил Пако. — Я не помню, чтобы он вообще что-нибудь рассказывал о своей жизни до Танжера.
— Он еще упоминает о каком-то «инциденте», — сказал Хавьер, — о том, что случилось, когда ему было шестнадцать лет, и что заставило его уйти из дома.
Пако и Мануэла покачали головами.
— Ты, надеюсь, соизволишь сообщить нам, братишка, если наткнешься еще на одну обнаженную фигуру, завалившуюся за какой-нибудь сундук. Ведь было бы не очень честно о ней умолчать, правда?
— Да там их сотни. Выбирай, что понравится.
— Сотни?
— Сотни каждой из них.
— Я говорю не о копиях, — сказала Мануэла.
— И я тоже… это все подлинники.
— Давай-ка попонятнее, братишка.
— Он писал их снова и снова, как будто пытался вновь приобщиться… к таинству настоящего творчества, что ли. Все они ничего не стоят, и он это знал, а поэтому хотел их уничтожить.
— Если это папины работы, значит, они не могут ничего не стоить, — обиделась Мануэла.
— Но они даже не подписаны.
— Мы и сами сумеем все уладить, — сказала Мануэла. — Как звали того мерзкого типа, чьими услугами он обычно?.. Ну, этого, любителя героина. Он жил недалеко от Аламеды.
Оба брата молча уставились на нее, а Хавьер сразу вспомнил слова из письма отца. Мануэла с вызовом посмотрела на них.
— Эх! Que cabrons sois![56] — воскликнула она с мерзко утрированным андалузским акцентом. Они рассмеялись.
Хавьер даже не стал спрашивать их, почему все они носят девичью фамилию отцовской матери — Фалькон, хотя по всем правилам должны были бы быть Гонсалесами. Только дневники могли что-то прояснить. Пако и Мануэла явно ничего не знали.
Обратно в Севилью машину вела Мануэла, а Хавьер прикорнул возле дверцы. По мере приближения пока еще невидимого города в нем все сильнее нарастало напряжение, внутрь просачивался страх. Небо окрасилось оранжевым заревом, а он, замкнувшись в себе, блуждал по узким аллеям собственных раздумий, по тупикам незавершенных мыслей, по людным проспектам полузабытых событий.
Вернувшись к себе домой на улицу Байлен, он прошел на кухню и напился охлажденной в холодильнике воды прямо из бутылки. У входной двери звякнул колокольчик. Он посмотрел на часы. Половина десятого вечера. Он никого не ждал.
Фалькон распахнул дверь и увидел сеньору Хименес, стоявшую метрах в двух от порога, как будто она в последний момент решила уйти, не дожидаясь, когда он откроет дверь.
— Я забирала свои вещи из отеля «Колумб», — сказала она, — и вспомнила, что ваш дом тут, неподалеку, ну, и решила зайти, если вы не возражаете.
Странное совпадение, если учесть, что он только что вошел.
Он посторонился, пропуская ее внутрь. Ее волосы на этот раз выглядели несколько иначе, чуть менее картинно, чем раньше. На ней был черный полотняный жакет, черная юбка и красные атласные босоножки-шлепанцы на низкой шпильке, делавшие ее вдовий траур не таким уж и мрачным. Она первой прошла во внутренний дворик. Он шел за ней, глядя на ее голые пятки и упругие мышцы.
— Вы хорошо знаете дом, — заметил Фалькон.
— Я видела только внутренний дворик и комнату, где он выставлял свои работы, — ответила она. — Вы, насколько я понимаю, ничего тут не меняли.
— Даже картины все еще здесь, — заметил он, — висят именно так, как он их развесил, показывая в последний раз. Энкарнасьон регулярно стирает с них пыль. Мне надо бы их снять… навести порядок.
— Странно, что ваша жена не занялась этим сама.
— Она пыталась, — сказал Фалькон. — Но я тогда еще не был готов к тому, чтобы освободить дом от его присутствия.
— Его присутствие было очень ощутимым.
— Да, кое-кого оно приводило в трепет, но, думаю, только не вас, сеньора Хименес.
— Однако ваша жена… ее, вероятно, это угнетало… или подавляло. Знаете, женщина любит устраивать хозяйство по-своему и чувствует себя не в своей тарелке, если…
— Не хотите ли взглянуть? — спросил он и направился через дворик, явно не желая допускать ее в свою личную жизнь.
Ее каблучки игриво зацокали по старым мраморным плитам, которыми было выстлано пространство вокруг фонтана. Фалькон открыл стеклянные двери комнаты, включил свет, жестом пригласил гостью войти и по выражению ее лица понял, что она испытала неожиданное потрясение.
— Что вас так поразило? — спросил Фалькон.
Консуэло Хименес медленно обошла вокруг комнаты, внимательно и подолгу разглядывая каждую картину: от куполов и контрфорсов церкви Сан-Сальвадор до Геркулесовой колонны на Аламеде.