— Что тебе, дед? — спросил он, оглядывая Степана точным предпринимательским глазом и делая вывод, что перед ним человек конченый и бесполезный.
— Оказавшись в бедственном положении, — забормотал Степан простуженным голосом. — Не требуется ли вам сторож, господин хороший?
— Зачем? Чего охранять?
— Магазин, — проговорил старик неуверенно, делая ударение на втором «а».
— Рехнулся, дед? Эту будку-то?
— Я старый солдат…
— Ладно. Иди с богом. Отвоевался.
— Куда же иттить-то? Под церкву, что ли?
Петрович прищурил наметанный глаз.
— Иди, дед, под церкву. Добрые люди на кусок хлеба подадут.
Степан повернулся по-солдатски круто и вышел, а Мишка все еще топтался на месте, чем вызвал некоторое неудовольствие Петровича, человека делового, ценившего время.
— А ты чего ждешь?
— Туфли мне нужны, Петрович.
— Есть полуботиночки.
— Да нет, для девушки, — смущенно выговорил Мишка,
Но Петрович на смущение внимания не обратил и подшучивать не стал.
— Размер? — спросил он коротко.
Об этом Мишка не подумал.
— Лена! — выглянул он за дверь. — Какой ты размер носишь?
— Что ты, Миша? Зачем?
— Барышня! Прошу войти. Отношения с молодым человеком потом выясните, а пока ножку покажите. Все ясно. Тридцать четыре? Возражений нет? Отлично. У меня нет вопросов.
— Миш!
— Барышня! Не подавляйте благородных порывов души. Они свойственны юности, но угасают с годами. Товар имеется, молодой человек. Дама будет довольна.
— Когда зайти, Петрович?
— Момент.
И Петрович выскочил через заднюю дверь.
Мишка и Лена не успели даже попререкаться, как он явился с довольным видом, потирая руки, и объявил:
— На ловца и зверь бежит.
Но зверь бежал не на ловца, а к жертве, ибо поставщиком Петровича был Тюрин, который к тому времени вполне покончил с предрассудками, отделяющими сверхчеловека от неполноценной толпы, и давно не считал зазорным продавать вещи убитых им людей.
Его больше не требовалось развращать и запугивать, превращение завершилось, недавние сомнения и колебания были подавлены, а вместо них вынашивалась убежденность в собственной исключительности, в том, что он, Жорка Тюрин, по высшему предназначению стал вершителем людских судеб, хозяином жизни и смерти. И, хотя на самом деле ничьей жизнью и смертью он не распоряжался, а служил рядовым палачом, выполнявшим грязную работу для вторгшихся в его страну оккупантов, сознаться себе в этом Тюрин не желал и не мог. И, шагая по городу с нашитыми на одежду каннибальскими эмблемами, он верил, что именно от него зависит, жить или умереть любому встречному человеку. Конечно, это не было бредом в чистом виде — стоило ему задержать прохожего, придравшись к даже выдуманной мелочи, и отнять жизнь уже не составляло особого труда. Однако убить всех или даже большинство людей было все-таки невозможно, и это несоответствие теории и действительности постоянно тревожило Тюрина. «Жалеешь всякую сволочь, — думал он, оглядывая какого-нибудь незнакомого человека враждебным взглядом, — а она на тебя нож точит, своего часа дожидается». И тогда убежденность в предназначении сменялась обыкновенным страхом, а страх порождал злобу, подозрительность и желание выявить и убить всех, кто никогда не простит, не забудет…
Это удушливое чувство и охватило его, когда вошел он в будку Петровича и увидел Мишку и Лену. «Туфли им нужны, гаденышам, любовь крутят, сопляки, а тут голову каждый день подставляешь», — думал он, хотя до сих пор голову не подставлял, а, совсем наоборот, лишал жизни беззащитных людей.
Но Мишка, увлеченный и гордый, опасной этой враждебности не уловил. Да и чего вроде бы опасаться было? Туфли обыкновенные покупал, не взрывчатку… Потом только он вспомнил и взгляд и тон, но уже поздно было.
Дальнейшее вспоминалось рваными клочками, мелькало до боли четкими вспышками, каждая в отдельности, будто кричащие снимки выхватывал из памяти, и они застывали на миг перед глазами и проваливались один за другим.
Лицо Тюрина.
Ухмылка на нем, когда Лена, держась за Мишкин локоть, примеряет бежевые лодочки.
Ее наивный вопрос:
— Вам, наверное, жалко такие туфли хорошие продавать?
Ведь она думала, что он свое продает, домашнее.
— Не жалко.
Внезапный истошный крик: «Облава!»
В панике бегущие люди.
Солдаты и полицаи, живой цепью привычно охватывающие толпу.
Толпа увлекает Лену, отрывает от него, уносит.
Лена по ту сторону цепи.
Узкий штык у самого лица.
Сумка с камерой в руках.
Он бросает ее под ноги, на мостовую.
Крик: «Стой!»
Тюрин с сумкой.
«Откуда он?!»
Бегущие люди между Мишкой и Тюриным.
Подворотня разрушенного бомбами дома.
«Скорее сюда!»
Груды обломков, и над ними уцелевшая стена.
На стене лестница с искореженными чугунными перилами.
Он карабкается по лестнице вверх.
Площадь сверху.
Полупустая.
Проверяют документы у задержанных.
Он видит Лену.
Она говорит что-то, доказывает полицаю.
Тот машет рукой: «Проваливай!»
Свободна!
И вдруг Тюрин с камерой в руке:
— Держите девчонку!
Мишка прыгает вниз.
Зачем? На помощь! Это бессмысленно. На помощь!
Прыгает. Падает.
Вскакивает. Падает. Подвернулась нога.
Сидит на груде битых кирпичей.
Из-за стены шум автомобилей, увозящих задержанных.
Увозящих Лену.
Навсегда. Навеки…
Режиссер посмотрел на часы.
— А, между прочим, время приближается к режиму.
Действительно, солнце заметно переместилось на запад.
— Поедемте с нами на съемку, Михаил Васильевич. Посмотрите, покритикуете, — предложил Сергей Константинович.
Моргунов встал. Наблюдавший за ним Лаврентьев видел, что он не хочет ехать на съемку, но вмешался Федор, подхватив Моргунова под руку:
— Это крошечный план, но хочется знать, «увидите» ли вы его или он покажется вам сплошной бутафорией…
И они увлекли Моргунова, а Лаврентьев, который не собирался ехать на съемку, вышел во внутренний гостиничный дворик с модным мелким бассейном, выложенным мозаикой, изображающей морское дно с осьминогообразными чудищами. У бассейна стояла Марина и бросала в воду собранные со стола крошки.
— Подкармливаете осьминогов?
— Мечтаю поймать золотую рыбку.
Красноперые нездешние рыбки стайкой кружили в бассейне.
— Почему вы не поехали на съемку?
— Неинтересно. Будут снимать какого-то солдата на фоне колонны.
— А вы лентяйка, Марина.
— Ужасная, — охотно согласилась она. — Люблю спать, люблю бездельничать… Но если серьезно, я не хотела ехать с этим человеком, Моргуновым, кажется?
— Обиделись на него?
— Наоборот. Я его понимаю. Он ведь совсем другую девушку любил. А я… — Она провела ладонями сверху вниз, от ушей с большими яркими клипсами до загорелых коленок. — Наверно, ему просто надругательством показалось, что я буду Лену играть. Как вы думаете?
— Да, Лена была другой, — ответил Лаврентьев.
— Вы это так сказали… Будто знали ее.
— Я ведь жил в то время.
— И те девушки до сих пор кажутся вам самыми лучшими?
— Не знаю. Не сравнивал.
— Понимаю. Вы однолюб. Не видите никого, кроме своей жены.
— Семейная жизнь у меня не сложилась.
— Разошлись?
— Марина, вам никогда не приходилось слышать слово «бестактность»?
Она сделала гримаску.
— Все-таки вы, — девушка запнулась, подыскивая подходящее слово вместо обидного «старики», — вы, люди старшего поколения, ужасные…
— Зануды, — подсказал Лаврентьев.
Марина расхохоталась.
— Спасибо. Я так и хотела сказать, но побоялась. У вас какой-то комплекс неполноценности. Вы все болезненно следите, чтобы вам оказывали почтение. Пусть за спиной хохочут, на это вам наплевать. А в глаза обязательно: «Дорогой Иван Иваныч…»
— Меня зовут Владимир Сергеевич.
— Я помню. Вы, по-моему, лучше других. И все-таки… Я, например, не представляю, чтобы я потребовала от своей дочери показного уважения. Или она будет меня уважать, или нет. Лицемерия мне не нужно.
— Разве я добивался от вас лицемерия?
— Нет, это я вообще. На тему «отцы и дети».
— Заведите детей, и ваш взгляд на проблему начнет меняться.
— Вы уверены?
— Думаю, не ошибаюсь.
— Это ужасно! Выходит, все течет, но ничего не меняется? Как же возникнет новый человек?
— Новый человек?
— Ну а как же! Посмотрите, сколько вокруг самодовольных мещан! По-вашему, всегда так будет?
— По-моему, всегда будут хорошие люди.
— Вы увиливаете от прямого ответа. Вас устраивает обыватель?
— Что такое обыватель?
— Ах вы и этого не знаете! Ну, предположим, человек, украшающий комнату книгами, которых не читает.