Ехать было двое с половиной суток. У нас было двухместное купе. Уютно было с Олей. А на душе чудно! Везу девушку, которую никогда не знала, не встречала, а в Москве оставила все помыслы, всю душу свою, и прятала я свое лицо в ландышах. Маленький букетик, собственноручно принесенный, не через посыльного, был всегда самый ценный. В нем сокрыто много тайных теплых чувств. Ландыши и аромат их на всю жизнь сохранили Димину красоту, чистоту душевную. На станции Вологда мне принесли телеграмму: «Счастливого пути, Москва опустела». Я прижала к себе эту первую весточку, как прижимала, так еще недавно, его портсигар. За все последние три дня пребывания в Москве и сейчас, ловлю себя на продолжительно-мечтательной улыбке, на трепетном замирании сердца, на блуждающем, отсутствующем взгляде, на… «Что это? Любовь?» — спрашивала я. «Это тепло, радость, счастье!» — отвечало сердце.
Письмо пятнадцатое
В Лавре, у преподобного Сергия
Мы с Олей приехали около часу дня домой. В городской квартире, кроме прислуги, никого не было. Отправив телеграмму Диме: «Из заколдованного в лесу домика привет Москве», наскоро позавтракав, мы выехали ко мне, в мой лес.
Я, как Иван Иванович мне, показала Оле с самого высокого подъема панораму-картину Урала и горы в левом углу, цель нашего пути. Впечатление от леса было осеннее, все лиственные деревья переливались на солнышке желтыми и красными тонами и, на фоне темной зелени хвои, имели свою прелесть. По грустному бледному личику Оли забродило удивление, и в глазах появился интерес. Она забросала меня вопросами, чему я была несказанно рада. Осень в этом году была на редкость хороша.
Должна Вам сказать, что моя мать каждую осень проводила у меня в лесу. Уходящая на покой природа, мозаика красок осени, сбор грибов и последней ягоды — клюквы, не скажу, что все это увлекало ее, но почему-то было ей по сердцу. Много позднее я поняла, что весною ей бывало тяжко. Весна — мечтательница и просыпающаяся природа влекут Вас, томят, все радуется, молодеет и тянется к счастью. С уходом отца ушла и весна моей матери. О, как поздно я все это поняла! Молодость, молодость, отчего ты такая слепая, нечуткая и как много в тебе бессознательного эгоизма!
Дома мы застали всех троих, то есть мою мать, Елизавету Николаевну и Дарью Ивановну (жену Ивана Ивановича). И, само собой разумеется, Михалыча за чисткой и сортировкой грибов, опят, этих последних было видимо-невидимо. Сушили их мешками для пирогов какого-то особого сорта, но Елизавете Николаевне и Дарье Ивановне все казалось, что мало. Дарья Ивановна, когда наступала пора сбора ягод, варки варенья, а осенью страда грибов, особенно груздей, рыжиков, подберезовиков, боровиков и других сортов, приезжала к нам с пудами сахара, большим количеством всяких видов банок, склянок, и летняя изба косцов превращалась временно в фабрику заготовок на зиму.
Оля пришла в восторг от дома, леса, речки, пруда. А когда я посадила ее в седло, побродить по лесу, и показала озера, скалы, горы, тот, собственно говоря, маленький кусочек земли, в котором было так много сосредоточено размаха, красоты и величия, моя милая Олюшка только шептала:
— Как в сказке, как в сказке…
Тоска почти исчезла из ее добрых серых глаз. Приветливая, ласковая Оля всем понравилась, и мама и Елизавета Николаевна наперерыв ласкали девушку-сироту и бережно касались ее душевных ран. А сильно состарившийся Михалыч, до сих пор тоскующий по Николаю Николаевичу, со слезящимися глазами, шамкающим ртом, стал звать ее, как и меня, «дитя». Как я ни убеждала Михалыча вставить зубы и привести в порядок рот, но каждый раз было то же самое:
— Да что ты, дитя, ведь скоро пред Господом предстану и его… Его там скоро, моего голубчика, встречу… Увижу…
Все кончалось всхлипыванием, слезами, я больше не настаивала. Михалыч по своей натуре обязательно должен был к кому-нибудь определиться, как он сам выражался; и определился он к моей матери. Убирал ее комнату, горничную не допускал, что несколько стесняло мою мать, но, не желая обидеть старика, она терпела безропотно некоторые неудобства; сопровождал ее в монастырь, с ней выстаивал все службы, вместе часто служили панихиды по отцу и Николаю Николаевичу. Летом он перетряхивал и сушил на солнце все ее зимние меховые вещи.
В пять часов неукоснительно приносил в ее комнату на подносе чашечку чая с каким-нибудь любимым вареньем. Все привычки матери изучил старик. Сидел безотлучно у ее дверей, знал, когда она молится.
— Сейчас никак нельзя, заняты.
И хоть кто приходи, не допустит. У нее часто бывали монашки из монастыря или сама мать игуменья и отец настоятель, а чаще всех Дарья Ивановна. Михалыч знал вкус каждого гостя, то есть крепость чая, сорт варенья, кому печенье полагалось, а кому сушки или баранки, кому икорки черной, а кто и красной обойдется, ну и балычок и грибки соленые, маринованные и так далее. Игуменья любила чай очень горячий, так Михалыч грел ее чашку прежде, чем налить ей чай. А отцу-настоятелю к чаю ром и лимончик беспременно подавались. Мать никогда не беспокоилась и всегда полагалась на Михалыча. «Он все знает», — говорила она.
Удивительно, как у полуграмотного мужика-солдата, неукоснительного исполнителя долга им самим назначенного, было столько предусмотрительности, привязанности, я бы сказала, нежности, с материнской любовью проявляемых, и преданное сердце… неизменчивое.
Два раза в неделю мне привозили из города корреспонденцию. От Димы я сразу получила две телеграммы. В первой было: «Ау», — и больше ничего. Она была послана днем раньше моей. А во второй: «Заколдованной Царевне заколдованного домика Москва бьет челом». Так прошел месяц, переписывались телеграммами, без подписи. Не подпишусь же я «Таня» или «Татьяна», ну а фамилия уж совсем не подходит. Также и он. Писем тоже не писали. Я раз попробовала, так много лишнего написала, наводящего на некоторые размышления, ну ясно, вместо почтового ящика в печке очутилось, так, наверное, и с ним случалось.
Только стала меня тоска томить, больше, чем с неделю телеграмм из Москвы не было, и я умолкла. А в сумерках, на верхней террасе, закутавшись (уже холодно было, и снежок порошил) в лонгшезе или качалке, лежишь и час, и два, звезды считаешь, как сердится лес от холодного ветра, слушаешь, а душа и мысли там, в Москве. И до такой степени они туда улетят, что Дима как живой стоит рядом, и вдруг сегодня почудилось, ясно-ясно спросил: «Когда приедете?» Кубарем спустилась я вниз, во всем доме огни зажгла. Не трусиха была, но било меня, как в лихорадке.
— Неужели Степан еще из города не вернулся? — спросила я Елизавету Николаевну.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});