— А сами эти все иностранишки, — гудел густым басом мой сосед, — и чего только не тащат из России, и наше доморощенное полотно и холсты, дерево и пушнину и горные богатства, даже кишки для колбас идут бочками в Германию, и хлебом нашим подкармливаются. А толстыми карманами, набитыми золотом российским, ах, как не брезгуют. Оно охотно нашими русачками там заграницей разбрасывается, растрясывается. Это Вам, мое почтение.
— Да что говорить, что говорить, — произнес степенный, с окладистой бородой сосед Димы, — к нам на Алтай англичанин пролез, что ни селение тут и заводик у него, за копейку ведро у баб молоко покупает, бьет масло и к себе в Англию отправляет. А мы, русские, даже не знаем, где это Алтай, и что за Алтай. А какое это богатство, какая красота неописуемая!
Он глубоко вздохнул и умолк, словно обиделся. Вошла Настя и поставила передо мною игрушку-тройку. Лошади и сани всего были с четверть величиной.
— Посмотри, разве не диво? — сказала она.
— Трофимыча работа, — прогудел сосед.
— Вы обратите внимание, — продолжал он и начал распрягать миниатюрную тройку, — все по отдельности и все под натуру. Скажем, хомут, шлея, чресседельник, вожжи, упряжка, дуга — все в точности, все застегивается, все расстегивается, и хомут засупонивается. Да это что! А вот лошади, разве в них нет движения? Что скажете, разве они мертвые? Старик их простым ножом вырезал, ведь быть бы ему скульптором, художником, дай ему науку вовремя. Во, величина! — он поднял большой палец к верху.
К нам подсел алтаец.
— Эк, затейник, — сказал он, — ведь это мальчонке, любителю лошаднику, целый день будет работа запрягать, распрягать, ведь и сани-то кошевка, наша сибирская, с меховой полостью.
И он любовно погладил лошадей. Всю же упряжку внимательно, каждую в отдельности, с восхищением рассматривал. Ахал, охал, словно он и был тот самый мальчонка, любитель-лошадник. Завтрак окончился. Перешли в гостиную пить кофе, чай, сервированные на стеклянном столике на колесиках. Гости сами подходили, наливали, кто, что и как хотел, таково было правило в этом доме. Дима, не спрашивая меня, принес чашку кофе:
— Вы страшно бледны, это Вас подбодрит.
И так это вышло у него просто и заботливо. Сел рядом со мною. Его близость, добрые ласковые глаза, тембр голоса, особая манера подойти… Счастье жалило, вернулась синяя птица… От пережитого душевного кошмара, мною самой созданного, я чувствовала себя разбитой, обессиленной. Ко мне подсела Настя, а к Диме мой громоздкий сосед и высокий блондин в пенсне, изысканно одетый, но чувствовалось, крайне застенчивый. Он, видимо, очень тяготился своими длинными руками и ногами и не знал, куда их девать. Мужчины возобновили разговор, начатый за столом. Василий Васильевич извинился и тотчас же уехал после завтрака, с алтайцем и еще тремя гостями из Сибири. Свекровь Насти (забыла, как ее звали) в соседней комнате за карточный столик с почтенными старичками села, видно было, что это своя компания, и дело налажено.
— Отпусти ты нас, ради Христа, не тащи никуда, — сказала я Насте.
Москвичи народ особенный, когда их соберется куча, то после обильного завтрака или обеда, им обязательно надо куда-нибудь двигаться, либо за город махнут верст за тридцать-сорок на тройках, да еще по первопутку, как сегодня, либо к цыганам, в театр, в цирк. Куда угодно, но двигаться надо, такие уж непосидни, как говорила Глаша. У нас же с Димой зима на весну походила, и мы отдавали все время друг другу, и сейчас нас не устраивало ни одно из заманчивых предложений Насти.
— Ты где же такого Ивана Царевича выкопала? — шептала мне Настя, не помню точно, что ей ответила. — Ладно, рассказывай, по глазам вижу. Не спрячетесь.
Я ее не разубеждала. До меня долетели слова Димы:
— С большим удовольствием, но только не сегодня, — и он назвал моего соседа по имени и отчеству, как будто они знали друг друга раньше.
«Да, да, и не сегодня и не завтра», — подумала я. Отпустила нас Настя не без огорчения, взяв слово, что приедем к ней в ближайший вечер. Обещала угостить своими песнями.
Морозило. Пощипывало уши и кончик носа, было холодно, воздух был бодрящий. Мы взяли первого попавшегося ваньку. Желая нас лихо прокатить на своей несчастной замызганной лошаденке, помогая ей, он вздергивал плечами, кружил головой, немилосердно чмокал, дергал вожжи и наконец пустил в ход кнут. Дима вопросительно посмотрел на меня.
— Пробежимся, — сказал он, и остановил извозчика: — Так, брат! С кнутом ездишь? Плохо же ты за своей кормилицей ходишь и плохо кормишь.
Лицо извозчика было болезненное, был он худ и немолод.
— Пьешь? — спросил Дима.
Извозчик как-то понурился, ничего не отвечал, было и в нем и в лошаденке что-то надрывное, безрадостное.
— Вот что, старик, лабазы еще открыты, купи овса и сейчас же поезжай домой, а завтра тоже не выезжай. Сам отдохни и лошади дай отдых, а главное, накорми вволю.
Дима вынул записную книжку, записал его номер и сунул ему красненькую.
— А это тебе на овес, — и дал еще сколько-то. Дорогой я его спросила, зачем он записал номер извозчика.
Завтра в управе я узнаю его адрес, у старика, видимо, что-то случилось и его затерло, в таких случаях мы, то есть я хочу сказать «Общество Покровительства Животным», очень помогает.
Сколько кварталов мы прошли? Уж недалеко был и Камергерский переулок, а от Насти это было порядочно. Мое спокойное счастливое настроение почти возвратилось, и я была уверена, что Диме именно хотелось, чтобы мое подавленное душевное настроение было уничтожено, перебито физической усталостью. Ни расспросов, ни вопросов, ни утешений, ни сожалений, ничего в этом роде с его стороны проявлено не было. Из всего, что он говорил, шутил или рассказывал, взявши мою руку в свою (мы шли под руку), во всем так и сквозили доброта и братская заботливость и по-царски, полной пригоршней грели меня.
— Правда, мы сегодня в театр не пойдем? — спросил Дима.
— Правда, — ответила я.
— Мы уже у Камергерского. Отдадим билеты какому-нибудь студенту или курсистке, сейчас как раз открылась касса и, наверное, перед ней стоит и мерзнет порядочный хвост, — предложил Дима.
Я выбрала молодую миловидную девушку, только что пришедшую, она стала в конце хвоста, но вид имела безнадежный. Дима подошел к ней, снял шляпу и протянул ей наши два билета. Девушка растерялась, заторопилась рассчитаться, но Дима был уже около меня. Мы оба помахали ей рукой и быстро постарались скрыться в толпе. Мне было тридцать, Диме тридцать пять, но у нас было чувство, что созорничали.
* * *
Тревожная телеграмма из дома о болезни матери прервала зимне-весеннюю сказку. Я выезжала домой. У матери оказалась сильная простуда с высокой температурой, грозило воспалением легких, но вовремя успели захватить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});