Однажды, занедужив, Андропов приехал домой днем. Возле лифта толкались три милицейских чина, генерал и два подполковника: загружали огромные вазы, оленьи рога, живопись (портреты щелоковской жены и невестки). Вспомнил, что секретарь утром оставил на столе записочку, — у министра внутренних дел сегодня день рождения. Поздравлять — мука, говорить обязательные в таких случаях слова — язык не повернется, учиться начальственно-лакейской науке не уважать себя было противно его существу. Поступаться можно многим, только не основополагающими принципами. Решил дать телеграмму; впрочем, это еще рискованнее — Щелоков немедленно покажет всем: «мы с Андроповым неразливанны»…
Он держал в своем огромном сейфе (остался в кабинете от Дзержинского) оперативную информацию не только на Гречко, Рашидова, Кунаева, Щелокова, с Запада приходили сообщения и о других, о Первом Лице тоже: когда, где, кто, сколько.
Этой информацией Андропов не мог делиться ни с кем. Она жгла руки и рвала сердце. Порою его охватывало гулкое, безнадежное отчаяние.
Желание выйти на трибуну Пленума становилось все более неподвластным ему, хотя он прекрасно понимал, что тщательно подобранное большинство освищет его и сгонит с позором, прокричав при этом начальственным уголовникам, обиравшим страну, подобострастное «многия лета», — а внутренние войска Щелокова позаботятся о том, что должно произойти следом за такого рода выступлением.
Все чаще и чаще он ощущал себя пленником обстоятельств. В ушах звенело постоянно повторяемое Сусловым и Брежневым: «Только психи могут выступать против того спокойствия, которое наконец воцарилось в стране; несчастным надо помогать в больницах». С каким трудом удалось спасти от психушки Виктора Некрасова?! Генерала Петра Григоренко травил лично Епишев, ставленник Брежнева, второй человек в Министерстве обороны, комиссар: «Сумасшедшего надо лечить, он не ведает, что несет!»
Сын и дочь принесли Андропову книги Бахтина — дворянин, репрессированный, ютился в каком-то крохотном городишке, жил впроголодь.
Андропов прочитал книгу Бахтина в воскресенье, а в понедельник приказал найти квартиру для писателя: «Нельзя же так разбрасываться талантами, это воистину великий литературовед».
Позвонили от Суслова (непонятно, кто настучал?!). Разговор с Михаилом Андреевичем был достаточно сложным, главный идеолог считал Бахтина опасным, чересчур резок в позиции, бьет аллюзиями. Андропов, однако, был непреклонен: «Михаил Андреевич, я подчинюсь лишь решению секретариата ЦК, речь идет о выдающемся художнике, не так уж у нас много таких, истинную цену «выдающемуся стилисту» Маркову вы знаете не хуже меня».
А на стол каждый день поступала информация о крахе экономики страны, о тотальной коррупции и взяточничестве, но при этом мелькали такие имена, которые составляли цвет брежневской гвардии, его надежду и опору, — табу, не тронь, сгоришь!
Глухой ропот в народе и был ропотом — не страшно, пусть себе, главное, чтоб недовольство не оформилось в идею, не стало Словом. А Словом владеют интеллигенты, кому Бог силы не дал — наградил умом, а ум — разрушительная сила, от него горе, верно Грибоедов писал…
Суслов внимательно читал сводки, держал руку на пульсе происходящего, изучал критические выступления инакомыслящих, особенно Солженицына, Сахарова и братьев Медведевых; труды Чалидзе и Некрича вниманием не баловал — чужаки; с Солженицыным во многом соглашался и поэтому все жестче и круче требовал принятия мер против него. Андропов провел через Политбюро повторное решение: КГБ не вправе провести ни один арест, не получив на то соответствующего постановления Прокуратуры: наиболее заметный диссидент может быть арестован лишь по согласованию или постановлению ЦК, «слово партии прежде всего». Казалось бы, простецкое решение, однако прохождение было трудным: номенклатурные мудрецы раскусили андроповский ход, — тот умывал руки, легко ставя над собой и ЦК, и правоохранительный орган, призванный надзирать за соблюдением норм, записанных в кодексах и Конституции…
Чем жестче был нажим Суслова, тем последовательнее Андропов подчеркивал в своих выступлениях, что КГБ работает под руководством партии и выполняет лишь указания ЦК, — никакой возврат к тридцать седьмому или пятьдесят второму году невозможен, каждый шаг подотчетен…
Когда он был на отдыхе в Кисловодске, позвонил дежурный по КГБ: «Выставка абстракционистов снесена бульдозерами».
Обычно сдержанный, научившийся прятать истинные чувства под личиной снисходительного юмора, Андропов тогда сорвался:
— Какой идиот посмел сделать это?! Какой кретин решился на эдакий неотмываемый вандализм?!
Дежурный аккуратно кашлянул в трубку:
— Указание члена Политбюро ЦК товарища Гришина…
… Андропов располагал информацией, что ряд молодых были противниками вторжения в Чехословакию. Тридцатисемилетний секретарь Ставропольского горкома Горбачев встретился со своим соучеником по юридическому факультету Млынаржем, ставшим секретарем ЦК Чехословацкой компартии при Дубчеке; во время беседы поддерживал «Пражскую весну», бесстрашно говорил, что «нас ждет такой же процесс, надо к нему готовиться загодя». Человека этого Андропов запомнил, такие — редки, увы. Куда как легче бездумно повторять лозунги, никто не подкопается…
Стань эта информация известна Брежневу и Суслову, никогда бы Горбачев не был передвинут в ЦК…
Так же, как и тогда, в Кисловодске, Андропов сорвался в разговоре по ВЧ с Андреем Павловичем Кириленко. Осень семьдесят девятого года, проблемы Афганистана:
— Хотите, чтобы мы получили свой Вьетнам?! Понимаете, к каким последствиям приведет высадка наших войск в Кабул?! Отдаете себе отчет, что мы там завязнем?! Это же любительство, а не политика!
Однако (и в этом Андропов, как и все люди его поколения, был убежден) он не смел даже допускать и мысли о том, чтобы саботировать решение большинства; все чаще вспоминал слова Троцкого, стоившие ему жизни: «Права или не права партия, но это моя партия, и я обязан выполнять все ее решения…»
А Брежнев между тем, купаясь в сусловской пропаганде, уверовал в себя окончательно, любовался авторскими экземплярами своих книг, оглаживая тяжелой рукой сафьяновые переплеты, перечитывал страницы, шевеля потрескавшимися губами, и как-то по-детски дивился своей смелости в отдельных пассажах (Суслов отредактировал те фразы, в которых «писательская бригада» забивала положения об инициативе и собственности. Инициативу Михаил Андреевич пропустил, «собственность» почеркал: «Век должен пройти, прежде чем наше общество согласится на то, чтобы спокойно обсуждать смысл русского слова «частная», слишком много наслоений»). Иногда Брежнев засыпал со своей книгой на коленях; Виктория Петровна тихо плакала, глядя на любимого. Победив Шелепина, Леонид Ильич резко сдал: раньше надо было постоянно чувствовать мышцы спины, быть собранным, пружинным; теперь же, ощутив над-мирность, одинокую, плывущую величавость, он позволил себе расслабиться, а это бьет по организму — настоящий спортсмен умирает во время тренинга, тот, кто лег на диван, — уходит раньше…
Он лишь изредка зажигался, становясь прежним Брежневым: то, когда Алиев преподнесет перстень, — очень идет лидеру рабоче-крестьянской партии, то, раскатывая по дорогам дачи на штучном лимузине, отделанном внутри красным деревом, — новый подарок Хаммера, то, включая макет Москвы, усеянный драгоценными самоцветами светофоров.
Будет ошибочным считать, что Брежнев не знал о ситуации в стране. Знал, дети ему говорили. Он, однако, достаточно устал от тридцатилетней изматывающей борьбы за лидерство. Теперь борьба кончилась. Андропов бессилен предпринять что-либо, ибо окружен его гвардией — Цвигун и Цинев не спускают с него глаз. Рядом с Устиновым сидит верный ему Епишев, первый заместитель, комиссар, без его визы ничто и никто не двинется в армии. Щелоков — хоть и безумствует со своими артистами, что мутят в стране воду (жили б как все, а то сами нервничают и народ баламутят, безумцы), — крепко держит в руках аппарат внутренних войск, а с тех пор, как Зять стал его первым заместителем, каждый шаг шалуна известен в доме, да и дети за него горой, балует их, позволяет все, что захотят. Не надо бы так, но, с другой стороны, если мы не имели молодости, прошла в борьбе за хлеб насущный, который только должность гарантировала, то им-то можно пожить всласть, жизнь ведь быстролетна…
Когда однажды Андропов тронул на Политбюро вопрос о теневой экономике, о том, что в ряде регионов страны произошло сращивание разветвленной мафии с аппаратом Системы, причем в Сочи, как и в Днепропетровске и Ростове, нити ведут к воротам государственных дач, Брежнев повторил обычное: