— Пусть. Главное, что меня интересует: Варенов жив?
— Был — во всяком случае… Уйти мне из вашей группы надо потому еще, что я хочу задействовать связи моих друзей… И не здесь, а в Нью-Йорке… Вы понимаете, что вам и вашим сотрудникам — а я им, хоть и внештатно, пока что являюсь — надо согласовывать такую операцию. И не дни на это уйдут, а недели.
— Я готов поручить вам отладить такую связь… Я не боюсь ответственности… Заканчиваю докторскую, так что — в случае чего — найду работу юрисконсульта…
— Вы умеете играть, как оперативник старой школы…
— Не люблю слово «оперативник»… Предпочитаю — «сыщик», традиционно и в десятку.
— Верите людям, Строилов?
Капитан откинулся на спинку стула:
— Скорее «нет», чем «да».
— А вот я, старый дурак, верил.
— Вы не были сыном репрессированного, Владислав Романович… А я это с детского дома помню… Не со школы или университета, а именно с детского дома… Постарайтесь меня понять.
— Понял… Мне верите?
— Да. Другое дело — вы не очень-то верите мне.
— В чем-то — нет.
— Почему? Я дал какие-то основания?
— Пожалуй, что нет… Просто я привык к постоянным подножкам начальства… А вы мой начальник…
— Улика весьма чувственна, — усмехнулся Строилов. — Женственная, сказал бы я.
— У вас детский дом, у меня опыт тридцатипятилетней работы в системе: мы ж все друг друга харчим, закладываем, подставляем… При генетически общинно-коллективистской традиции на практике мы злющие индивидуалисты, разобщены, словно гиены: все друг дружке враги, глотку готовы перегрызть по любому поводу…
— Жизнь трудная, Владислав Романович… Бытие определяет сознание… В очередях люди научились ненавидеть друг друга, особенно тех, кто стоит впереди…
— Накануне нашествия Чингисхана очередей, сколько мне известно, не было… Завоевали нас только потому, что князья катили бочки друг на друга… Князей нет, а в остальном картина не изменилась… Ладно, капитан, обменялись мнениями, и — слава богу… Зовите людей, неловко…
Строилов поднялся, распахнул дверь, пригласил своих сотрудников, извинился за то, что заставил ждать, и продолжил — будто и не прерывал совещания — повторением той же фразы:
— Пожалуйста, не сердитесь, друзья… Какие у кого соображения? Прошу…
— Товарищ капитан, — Костенко поднялся с подоконника, — как с моим предложением?
— По поводу того, чтобы задействовать ваши связи в Нью-Йорке? Информация на Джозефа Дэйвида?
Зачем он все раскрывает, подумал Костенко, нельзя ж так все вываливать! А может, их поколение по-новому строит комбинации? Нет, но откуда во мне такое страшное, пепелящее чувство недоверия ко всем?! Я ж никому не верю! Никому! Ты веришь, возразил он себе, ты по-прежнему веришь, просто за эти дни тебе открылось много такого, о чем ты не знал, и ты испугался и поэтому пригибаешься от каждого произнесенного слова… Ты боишься, признался он себе, что один из этих славных парней может быть связан с тем, кто расскажет о совещании другу, а тот — подруге, а подруга — еще одной подруге, и это дойдет до Сорокина: у него хорошие уши и длинные руки, на него работает Система, не кто-нибудь.
Костенко молча кивнул, разъяснять ничего не стал.
— По-моему, интересное предложение, — сказал Строилов, обводя взглядом лица коллег. — Ни у кого возражений нет?
Самый молоденький паренек в джинсовом костюме, что сидел у двери, спросил:
— Каким образом полковник намерен задействовать американцев?
Строилов наконец улыбнулся:
— Нам был дан ответ: «источники информации обсуждению не подлежат, расшифровке — тоже»…
Костенко заново обсмотрел сидевших в комнатке Строилова, ощущая неловкость за то, что смел не верить им, а потому — бояться. Он хотел сказать что-то этим ребятам, напряженно ждавшим от него хоть какого-то слова, как-никак, живая легенда. «Давайте выпьем за тех, кто в МУРе, за тех, кто в МУРе, никто не пьет». За него как раз пили, ему и песня эта посвящена, так, во всяком случае, утверждали старожилы НТО. Он, однако, ничего не сказал, только дверь распахнул рывком, как-то грубо, но в этой грубости была видна растерянность.
Строилов проводил его взглядом, хотел было продолжить совещание, но, заметив в глазах сыщиков мольбу, поднялся и побежал следом за Костенко.
Он нагнал его уже у лифта, тронул за локоть:
— Если я вас чем-то расстроил — простите, пожалуйста…
— Да будет вам, — вздохнул Костенко. — Ничем вы меня не обидели, просто очень страшно стареть… Знаете, как об этом сказал де Голль?
— Откуда мне…
— Он сказал: «Старость — это большое кораблекрушение»…
Строилов достал из внутреннего кармана конверт и протянул его Костенко:
— Что делать с этим?
Костенко открыл конверт, увидел дактилоскопию, справки НТО и картотеки: «Отпечаток пальца принадлежит Налетову Дмитрию Дмитриевичу, клички Паташон, Зверь, Артист…
— Где сняли палец? — спросил Костенко, почувствовав, как ухнуло сердце.
— А вы как думаете?
— Наследил у Варенова? Но вы ж к нему не входили…
— На косяке двери…
— К делу подшили?
— Нет. Жду ваших рекомендаций…
— Кто проводил экспертизу?
— Галина Михайловна.
— Народу было много?
— Одна… Ее страховал один из моих мальчиков.
— Верите ему?
— Как себе.
— Можете дать эту дактилоскопию мне?
— Да.
— Понимаете, чем грозит?
— Конечно.
— Почему так легко идете на это?
— Потому что мне вас очень жаль…
— Это как понять?
— Понимать это надо так, что поколение моего отца уйдет не сломанным, со стержнем внутри, мы — дети своего времени, а оно — новое, а вот вы живете с разорванными сердцами…
Костенко вздохнул:
— Слушайте, мне очень неспокойно за вашего батюшку… Постоянно один… Можете кого-то попросить — на эту неделю хотя бы — посидеть с ним?
— Кому он мешает?
— Сорокину. Как и Федорова ему мешала… Чекисты сказали, что на процессе Сорокина не было ни одного свидетеля, — только документы, страницы следственных дел… Ни вашего отца, ни Зою Федорову, ни Лидию Русланову отчего-то на процесс не вызвали — а ведь они убойные свидетели… Выступи они против него, он бы не девять лет получил — а он получил именно девять, Мишаня Ястреб ошибался, — а все пятнадцать… Ромашов сейчас выясняет, кто отвел свидетелей… Скажете: «срок давности». А существует ли он — по отношению к такого рода преступлениям?
… Степанов долго чертыхался, — «нет времени, Славик, зашиваемся», потом, однако, согласился:
— Я позвоню американским коллегам отсюда, подъезжай, зануда.
— Знаешь, что такое «зануда»?
— Знаю, знаю, — это человек, который подробно, в течение получаса, отвечает на дежурный вопрос «как дела?»…
… В редакции у Степанова было как в Содоме и Гоморре: в крошечной двухкомнатной квартирке работали двенадцать человек.
— Здесь у нас и газета и журнал, — пояснил Степанов. — По советским стандартам надо держать в штате душ семьдесят, платить в среднем — каково словечко?! — по сто пятьдесят, только б сохранить равенство нищих, а у нас вкалывают с утра до ночи, но и получают по-людски.
— Посадят, — убежденно сказал Костенко. — Как что изменится наверху — в одну ночь заберут.
— Это у нас умеют, — согласился Степанов. — Только это будут последние посадки нашей государственности — реабилитировать нас станет государственность качественно новая… Ладно, садись и жди, сейчас приедет мой приятель, крутой американский газетчик, изложишь ему суть дела, только не хитри и не секретничай, они этого не понимают.
— Слушай, а на кой черт тебе эта суматоха? Жизнь прожил вольной птицей, зачем под занавес навесил на себя вериги?
— А кто демократии поможет? Болтать все здоровы…
— Демократии в этой стране никто помочь не в силах, — убежденно заметил Костенко. — Утопия.
… Они подружились двадцать девять лет назад, когда Степанов пришел в МУР стажером-сыщиком, после того как в очередной раз поскандалил с гаишником (мощная сила, воспитывающая среди водителей ненависть к Советам и ее зловещим детям под погонами, — нигде так не умеют унижать человеческое достоинство, как у нас, особенно на нижних этажах власти, абсолютная всепозволенность при полнейшей всезапрещаемости). Он пришел на Петровку, чтобы до конца утвердиться в сложившемся издавна мнении: все мусора — гады, негде пробы ставить.
И навсегда запомнил ту ночь, что провел в дежурке МУРа, — вместе с Костенко.
Он никогда не мог забыть, как Костенко — тогда еще худенький, кожа да кости, иссиня-черноволосый, в модном переливчатом костюме и узконосых туфлях (выплачивал долги три месяца, мечтал одеваться, как Бельмондо, все те, кто рос в нищете, поначалу мечтают иметь красивые вещи) — по-волчьи крался вдоль маленького, покосившегося домишки в Тропарях, неподалеку от церкви, там в те годы была деревушка, городские огни едва виднелись…