также, видимо, умею стрелять.
Мы поглядели друг на друга с гневом, который я едва сдерживал.
– Тихо! Достаточно! – сказал Зайачек. – Пана Сируца я знаю, чести его верю, оставьте в покое ваши угрозы.
Я поклонился и двинулся к двери.
Стжебицкий, не говоря ничего, пошёл за мной. Чуть за нами закрылись двери трапезной, мы услышали в ней страшный шум и живую ссору и, прежде чем мы дошли до дверки в воротах, выбежал офицер, видно, с намерением меня догнать. Он так разогнался, что едва смог остановиться.
– Пане Сируц, или дашь мне самое святое слово, что молчать будешь, или буду вынужден…
– К чему, пан, будешь вынужден? – спросил я.
– Пулька не минует! Пулька! – воскликнул он спешно. – Я стреляю ласточек, и лиса сумею.
– Я не был никогда вспыльчивым, – добавил я серьёзно, – не думаю, чтобы лис в мире зверей был очень недостойной фигурой, – но есть такие минуты в жизни, что человек распалится, размахнётся и не знает, что делает.
Я нанёс удар в лицо офицера.
Стжебицкий, когда тот хотел на меня броситься, отпихнул его, прислонил к стене и удерживал, а был тот очень сильный.
– Ты… негодяй, – кричал офицер, – завтра на плац… завтра утром…
– Сегодня, если хочешь, – сказал я, – служу…
Я отступил на пару шагов. Стжебицкий договорился о месте, мы вышли.
На свежем воздухе я остыл, а вечером было немного холодно.
– Я надеюсь, – сказал я Стжебицкому, – что ты спросил о фамилии?
– Зовут Миллер, – отпарировал мой товарищ, – вот уж Миллеров, Шульцов, Шнайдров, Майеров, и Шмитов у нас столько, что так же, как бы и не назвал никакой фамилии.
Где служил? Какой имел мундир? Мы так особо не рассмотрели. Мне нужно было всё-таки знать, с кем буду биться, а так как Миллер имел на виске красную родинку, которую немного прикрывал волосами, я надеялся, по крайней мере, по ней что-нибудь узнать.
Мы со Стжебицким пошли в ратушу, надеясь кого-нибудь там увидеть и достать информацию… Почти на пороге, как на счастье, попался сердечный полковник Килинский.
Я остановил его, потому что он имел хорошую память и людей знал бесчисленное множество.
– У меня дуэль, дорогой полковник, – отозвался я, – самая плохая вещь, что человека этого не знаю. Носит какой-то мундир, а зовут Миллер. Не скажете мне что-нибудь о нём?
Молчащий Килинский крутил усы.
– Вот так так, – промурчал он спустя мгновение, – наверное, дуэль из-за девушки, потому что вы все такие! Родина погибает, а вы ерундой занимаетесь.
– Конечно!
– А в чём дело?
Стжебицкий вставил, что он, должно быть, напился и не по делу наплёл.
– Миллер! – сказал Килинский. – Я знаю сапожника Миллера, знаю портного Миллера, есть кузнец Миллер на Солце… чёрт его знает…
– Но военного, военного, – вставил я, – с красной родинкой на виске.
– Эх! Эх! Маленький человечек, незаметный! Прядью волос заслоняет пятно… Ну! Ну! Это тот Миллер…
– Не иной, – сказал я.
– Этого давно следовало повесить, – отозвался Килинский, – я принимаю его за русского шпиона, подозрительная личность.
– Это не может быть! – прервал я. – Мы нашли его в очень патриотичном обществе.
– Ну так что! – произнёс Килинский. – Пронюхивал… я их знаю… пронюхивал. Ежели это тот Миллер, что думаю, можете идти спасть спокойно, завтра сбежит и не выйдет. У него была уже не одна авантюра, после каждой стрекоча давал. Не думаю, чтобы хотел стреляться… гуляя по ночам, нужно быть осторожным. Из-за угла могут угостить…
Стжебицкий проводил меня до дома и заночевал у меня. С рассветом мы были на Белянах в условленном месте, подождали до одиннадцати часов, обстреляли плац и вернулись. Миллера не было и в помине.
В городе также узнать о нём было невозможно. Посмеялись мы только в этот день и на том кончилось.
* * *
Так проходило в Варшаве моё время… С каждым днём, однако, несмотря на патриотичный дух, сильней чувствовалось, что усилие всего народа едва ли выдержит отчаянную оборону.
Положение столицы с каждым днём становилось всё трудней; действительно, если не голод, так как этого мы не испытывали, то большой недостаток продовольствия чувствовался. Довоз был недостаточный. Лазареты были полны больных, у добровольцев было плохое оружие, нехватка амуниции, нехватка денег; все это чувствовали. Курсирующие бумажки не пробуждали большого доверия, хоть их писал Костюшко. Правда, плыли пожертвования, которые оглашали газеты, но тех на огромные нужды войска хватить не могло; Костюшко был вынужден разрешить секвестировать депозитные суммы и ценности.
Мужчин призывали в армию по одному из десяти домов.
Для пробуждения остывающего духа Богуславскому отдали театр, рекомендуя, чтобы старался его поддерживать патриотическими пьесами. По костёлам мещане и духовенство торжественными богослужениями за павших напоминали о долге людям. Всё это было напрасным при их изнурении, утомлении, исчерпывающих жертвах, какие из них иностранные войска выжали.
Варшавой начинало овладевать беспокойство. Я не вмешивался уже ни в какие совещания, но, проходя улицей, вроде бы мог видеть, как народ тревожился и падал духом и как по мере этого замок и королевская партия, по правде говоря, незначительно поднимала голову и восстанавливала влияние.
Костюшко вовсе не показывался в Варшаве; возможно, однажды он проехал улицами и держался своего лагеря под Мокотовым, откуда устраивал потихоньку вылазки. Мы все видели, что Ферсен и Суворов направляются к Варшаве, но у нас была надежда, что наши войска, высланные Начальником, смогут их задержать.
В первых днях октября, хотя я ещё с трудом мог ходить и рукой плохо владел, поехал к Костюшки в Мокотов, чтобы испросить какую-нибудь более действенную службу.
Меня поразили новая перемена в его лице и настроении. После одержанных побед над пруссаками он был легкомысленным и резким, часто улыбался и едко над нами подшучивал. Когда я теперь появился перед домиком, который он занимал, нашёл его задумчивым, хмурым, нетерпеливым, каким-то неузнаваемым. Я принял это за какое-то временное впечатление, но мне знакомые потихоньку сказали, что уже много дней другим его не видели.
Увидев меня, узнав, похлопал по здоровому плечу, хотел вроде бы улыбнуться, скривил уста и вздохнул.
– Но что же с твоей рукой? Ты можешь её поднять? – спросил он.
– Могу, хотя только её, но не двигать ей, – сказал я.
– Тогда сиди в Варшаве и будь инструктором мещан. Они храбрые люди, но ходят как медведи.
Едва эти несколько слов я имел счастье услышать от него, потому что ему минуты покоя не давали. Из Варшавы катились кареты, в течении всего дня приезжали всадники, часто без особой необходимости отравляя время Начальника. Ни поесть, ни отдохнуть, ни поработать не мог свободно. Когда ему это надоедало, он