такую бездонную пропасть и неволю снова идти навеки! – добавила она, плача.
– Но мы ещё можем защититься! – прервал я.
– Нет, – отрицала она, – мы только умереть можем достойно Польши и геройски… Смотри, пан, звери и люди имеют предчувствия, брось взгляд на эти лица, послушай речи, ни один человек не имеет надежды, мрачные взгляды, слышны вздохи и стоны.
Так было в действительности – никакая сила вдохновить уже не могла веры в будущее.
В этот день я сумел склонить Юту вернуться домой; она была так слаба, что, когда я нашёл повозку, помогал ей сесть, она упала на неё, сломленная усталостью. На следующий день, однако, я нашёл её тут снова, прибывшую с провизией для людей: хлебом, водкой и мясом, которые начала раздавать изголодавшимся работникам. Я не спрашивал её, где она взяла эти запасы, ибо был уверен и так оказалось после, что купила их на собственные деньги. Около полудня прибежал её нареченный, желая её каким-либо образом отвести отсюда и упросить, чтобы больная отдыхала дома.
Она отправила его мягко, но решительно, объявляя ему, что исполняет долг. Это имело тот результат, что Михал также пошёл насыпать окопы.
С каждым днём из-за холода и отвратительной поры работа становилась более трудной. Вскоре, слабо и недостаточно мы укрепили Саксонский островок и кусок Праги. Несомненно, много можно было рассчитывать на отчаянную оборону солдат и горожан, но каждый инженер легко мог посудить, что то, что мы до конца октября в течении этих нескольких недель могли сделать, было ничего не значащим и для врага, который был против нас, игрушкой.
Видели это все – понимали это, несомненно, Зайачек и Ясинский, и другие; никто не говорил ни слова, потому что не было в наших силах сделать иначе.
Мы исполнили долг – Бог должен был доделать остальное. Варшава представляла картину грусти и тревоги, увеличивающихся с каждым днём.
Усилия тех, которые хотели в помощь ещё позвать терроризм, уже были слишком запоздавшими.
Парализовало их большинство людей, противное напрасному бросанию к насилию, которым бы не посчастливилось. Во время, когда патриотическая партия теряла силы, а революционная убеждала, что не найдёт поддержки, в замок всё больше возвращалась жизнь, надежды, деятельность. Король с осторожностью начинал отзываться и двигаться. Его семейство уже не скрывало перед близкими то, что, пережив дни тревоги, ожидало найти опеку у давних знакомых и дружественных русских. В замок заезжали кареты, тут снова сделалось людней…
Вдали, за Прагой, дымились угли нескольких сожжённых деревень, по улицам тянулись тяжёлые возы, войско двинулось к Праге, другие строили мост через Вислу.
На набережных было великое оживление, но оживление вынужденно запрещённое, неохотное, немое. Какие-то незнакомые фигуры сновали среди толпы и производили впечатление чужих, недружелюбных, поджидающих наше несчастье людей.
О Суворове, который шёл к Варшаве, уже в последние дни октября рассказывали дивные подробности жизни характера. Он был известен дикостью и безумием, которыми развлекал солдат, был суровым без меры… Полубезумным он слыл с Измаила…
* * *
С третьего на четвёртое ноября наши войска стояли в окопах на Праге, я был с ними. Ещё не занимался рассвет, когда отозвались пушки и стали нас класть, плохо прикрытых, почти безоружных.
Огонь был страшный. Ему предшествовало несколько ракет, пущенных из-под Радзимина. Среди треска выстрелов бернардинский колокол звал на молитву.
Начатый в шесть часов бой, окончился почти в восемь. С правой стороны от казарм гвардии у Вислы на Прагу вступили суворовцы, начали сжигать дома и убивать людей. Здесь, может, менее всего ожидали их нападения. Стоящий при Гроховских баррикадах Ясинский сражался мужественно, как лев, и пал убитым.
Наша оборона была короткая. Натиск русских сломил нас, уничтожил. Пала горсть храбрых, детей несчастной Польши.
Мы все потеряли хладнокровие; капитан Барс, который стоял при баррикадах у моста, не пускал желающих спастись к Варшаве. Сражаясь и преграждая путь с горстью солдат, безумными глазами смотрел я на эту картину ада, какую представляло захваченное предместье. Кто сумеет нарисовать ее? Огонь, охватывающий дома, разваливавшиеся с грохотом, дикое солдатство, убивающее стариков, женщин, детей, мучающее и оскорбляющее, монахи и монахини, выходящие с крестами… стоны умирающих, смех дичи… огонь, смерть.
То было последнее зрелище, на которое закрылись глаза… пуля вонзилась мне в грудь… я упал… почувствовал ещё падающее на меня тело солдата, убитого рядом… мгновение я слышал стон и шум… потом чёрная ночь и молчание… С чувством горячей жажды и пересохшими губами я проснулся, пробуждённый от долгого летаргического сна холодом ночи. Я был почти нагой, меня заслонял только труп, который обременял мне ноги и бёдра. Я с трудом открыл глаза. Была ночь – вдалеке слышался какой-то непонятный шум, дикие песни и вспышки радости.
Воздух наполнял дым. Низко над землёй среди темноты кровавым пламенем горели остовы разрушенных домов. Кое-где на поле боя двигались как бы какие тени. Мне понадобилось много времени, чтобы вспомнить себя, что со мной сделалось, где я был. Память постепенно восстановила события.
Я был жив… но в этой куче убитых, которой я был окружён, должен был умереть. Я не имел силы ни встать, ни двинуться. Застонать и отозваться – это бы только привело к более быстрой смерти. На поле боя победители пили, лёжа на трупах.
Одна из моих рук была свободной, пробовал её поднять, она окостенела, онемела, дрожала, и не скоро я смог ею воспользоваться.
Прикасаясь к тому, что меня окружало, я находил только нагие тела. Инстинкт вынудил меня потом избавится от тяжести давящего, который, может, спас мне жизнь. Я был слаб, однако же, отчаянное усилие доказало, что ещё осталось немного жизни, если пожелаю её выдавить из себя.
Выдавить? Я не имел ни мысли, ни понятия, что потом предприму, какое-то животное чувство выжить мной управляло. С великим трудом я сумел выбраться из объятий убитого, лежащего на мне солдата. Ползя по земле, я почувствовал под собой сукно, был это вбитый в грязь изорванный плащ. Силы ко мне возвращались, охватывало беспокойство… в груди горела рана… придавленные кости болели, но боль свидетельствовала об остатках жизни. Я принял холодно настоящий дар Провидения, давшего мне эти лохмотья, которые нашёл под собой. Он, однако, лежал, придавленный такой тяжелой кучей тел, что вырвать его из-под них я не мог.
Среди этого зноя до меня постоянно долетали песни солдат, поющих неподалёку. Их костры распространяли красное зарево, на его свету я распознал пику казака с вбитым на неё ребёнком, ручки которого свисали безвольно к земле. Была это эмблема рыцарей