Рейтинговые книги
Читем онлайн Окно выходит в белые деревья... - Евгений Евтушенко

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 63

МОЙ ВАРИАНТ ОКУДЖАВЫ

Так повторяю Богу,строчку чуть-чуть изменя:«Дай же Ты всем понемногуи позабудь про меня».

Февраль 1977-1998

«Однажды мы спали валетом…»

Б. Слуцкому

Однажды мы спали валетомс одним настоящим поэтом.

Он был непечатным и рыжим.Не ездил и я по Парижам.

В груди его что-то теснилось —война ему, видимо, снилась,

и взрывы вторгались в потемкиснимаемой им комнатенки.

Он был, как в поэзии, слева,храпя без гражданского гнева,

а справа, казалось, ключицейменя задевает Кульчицкий.

И спали вповалку у оконживые Майоров и Коган,

как будто в полете уснулиих всех не убившие пули.

С тех пор меня мыслью задело:в поэзии ссоры — не дело.

Есть в легких моих непродажныйпоэзии воздух блиндажный.

В поэзии, словно в землянке,немыслимы ссоры за ранги.

В поэзии, словно в траншее,без локтя впритирку — страшнее.

С тех пор мне навеки известно:поэтам не может быть тесно.

Март 1977

«Зашумит ли клеверное поле…»

Е.А.

Зашумит ли клеверное поле,заскрипят ли сосны на ветру,я замру, прислушаюсь и вспомню,что и я когда-нибудь умру.

Но на крыше возле водостокавстанет мальчик с голубем тугим,и пойму, что умереть — жестокои к себе, и, главное, к другим.

Чувства жизни нет без чувства смерти.Мы уйдем не как в песок вода,но живые, те, что мертвых сменят,не заменят мертвых никогда.

Кое-что я в жизни этой понял —значит, я недаром битым был.Я забыл, казалось, все, что помнил,но запомнил все, что я забыл.

Понял я, что в детстве снег пушистей,зеленее в юности холмы,понял я, что в жизни столько жизней,сколько раз любили в жизни мы.

Понял я, что тайно был причастенк стольким людям сразу всех времен.Понял я, что человек несчастен,потому что счастья ищет он.

В счастье есть порой такая тупость.Счастье смотрит пусто и легко.Горе смотрит, горестно потупясь,потому и видит глубоко.

Счастье — словно взгляд из самолета.Горе видит землю без прикрас.В счастье есть предательское что-то —горе человека не предаст.

Счастлив был и я неосторожно,слава Богу — счастье не сбылось.Я хотел того, что невозможно,хорошо, что мне не удалось.

Я люблю вас, люди-человеки,и стремленье к счастью вам прощу.Я теперь счастливым стал навеки,потому что счастья не ищу.

Мне бы — только клевера сладинкуна губах застывших уберечь.Мне бы — только малую слабинку —все-таки совсем не умереть.

29 марта 1977

НЕ ИСЧЕЗАЙ

Не исчезай… Исчезнув из меня,развоплотясь, ты из себя исчезнешь,не мне — себе навеки изменя,и это будет низшая нечестность.

Не исчезай… Исчезнуть — так легко.Воскреснуть друг для друга невозможно.Смерть втягивает слишком глубоко.Стать мертвым хоть на миг — неосторожно.

Не исчезай — забудь про третью тень.В любви есть только двое. Третьих нету.Чисты мы будем оба в Судный день,когда нас трубы призовут к ответу.

Не исчезай… Мы искупили грех.Мы оба неподсудны, невозбранны.Достойны мы с тобой прощенья тех,кому невольно причинили раны.

Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,но как нам после встретиться в столетьях?Возможен ли на свете твой двойники мой двойник? Лишь только в наших детях.

Не исчезай. Дай мне свою ладонь.На ней моя судьба — я в это верю.Тем и страшна последняя любовь,что это не любовь, а страх потери.

15 июля 1977 Самолет Москва-Магадан

ГОЛУБЬ В САНТЬЯГО

ПОЭМА

Могу я спросить мою книгу: я ли ее написал?

Пабло Неруда1

Усталость самого измученного телалегка в сравнении с усталостью души,но если две усталости сольютсяв одну, — то и заплакать нету сил,а плакать хочется особенно — когдаустал настолько, что не можешь плакать.Так я устал однажды…                                     От чего?От жизни?                    Жизнь превыше обвинений.Устал я от всего того, что в нейскорей на смерть, а не на жизнь похоже.Не сразу умирает человек,а по частичкам — от чужих болезней,таких, как равнодушие, жестокость,тихонько убивающих его.Но горе человеку,                                     если онболезнями такими заразится, —тогда не только мертвым стал он сам,но, пребывая мертвым, умерщвляет.Есть в жизни много маленьких смертей,скрывающихся в трубке телефонной,когда так унизительно звонить,а никуда не денешься — придется.В моей проклятой книжке записнойесть много номеров таких особых,что пальцу мерзко всовываться в диск,как будто набираешь номер смерти,как будто сейф тяжелый открываешьи знаешь наперед — в нем пустотаи только чьи-то черепа и кости.В тот день я сделал несколько звонков,заранее бессмысленных, но нужных.Есть в слове «нужно» запах нужника,куда войдешь и в что-нибудь да влипнешь,так, что подошв потом не отскребешь.И я звонил, влипая в голоса,то в приторно-садистские, как мед,где столькие звонки, как будто мухи,попавшись, кверху лапками торчат, —то в булькающие скороговоркой,как тесто, сковородки опасаясь,трусливые пускает пузыри.О, подлое изящное искусствоизбегновенья что-либо решать,которое судьбу людей решаетлишь тем, что не решает ничего.И каждый раз я опускал ни с чемгантель бессильных — трубку телефона.Я должен сделать был еще звонок,но телефон, как жаба из пластмассы,такое отвращенье вызывал,что я не смог…                       Доплелся до тахты,упал пластом, не в силах снять ботинки,заставил руку взять со стула книгу,раскрыл ее, но буквы расплывались.А это был не кто-нибудь, а Пушкин.Неужто и бессмертные бессильныв защите смертных?                                   Кто же защитит?Неужто голос в телефонной трубкесильней Гомера, Данте, и Шекспира,и Пушкина?                       О, если даже Пушкинне помогает, — это страшный знак!И о самоубийстве мысль вползлав меня из дырок телефонной трубки,как та змея из черепа коня,в своих зубах скрывая смерть Олега.Я ненавижу эту мысль в себе.Она являлась в юности кокеткой,приятно ублажая самолюбье:«Самоубийство не убьет — прославит.Заставь себя признать самоубийством, —тогда тебя оценят все они».(Они, они… Спасительное словодля тех, кто слаб душой, а, между прочим,сам для кого-то входит в часть понятьяпод кодом утешительным — «они».)Теперь кокетка-мысль старухой стала,ко мне порой являясь, будто призракс прокуренными желтыми зубами,скрывающими тайный яд змеиный,с издевкой усмехаясь надо мной:«Не рыпайся, голубчик, не уйдешь…»Я даже свыкся с этою старухойи побеждал ее своим презреньем,а может быть, своей привычкой к ней.На свете нет, пожалуй, человека,не думавшего о самоубийстве.Мне, правда, был знаком писатель песен,набитый, как соломой, жизнелюбьем,который как-то раз расхохоталсяпо поводу трагедии одной,закончившейся пулею банкротства:«Вот идиот!..                      Мне в голову ни разуне приходила вовсе эта мысль».К нему вообще не приходили мысли.Я среди бела дня,                                 как в темноте,лежал, не видя букв, с раскрытой книгой,но чувствовал любой морщинкой лбахолодный взгляд бесцветных липких глазбезмолвно выжидающей старухи.И вдруг на лбу я ощутил тепло,как будто зайчик солнечный незримыйот озорного зеркальца мальчишки.Исчезла темнота,                                  а с ней старуха.Кто совершил такое превращенье?Была пуста квартира.                                       Только голубь,как сгусток неба, — чуть темней, чем небо,мое окно поскребывая клювом,с почти что человечьими глазами,на внешнем подоконнике сидел,ни перышком нисколько не похожийна жирных попрошаек площадных,как маленький взъерошенный товарищ,меня спасти от смерти прилетевший.А может быть, он прилетел из Чили?

2

При слове «Чили» возникает боль.Проклятье — чем прекраснее страна,тем за нее становится больней,когда враги прекрасного — у власти.Прекрасное рождает зависть, злостьв неизлечимых нравственных уродахи грязное желанье обладатьхотя бы только телом красоты —насильникам душа неинтересна.Вернемся в Чили, в семьдесят второй.Я жил тогда в гостинице «Каррера»,напротив президентского дворца.Как противоположные слова,Альенде и дворец не совпадали.Со многим президент не совпадали, что всего, наверное, опасней, —с засевшим в обывательских умахпонятьем, что такое президенты,и был убит несовпаденьем этим.Альенде был прекрасный человек.Быть может, был прекрасный даже слишком.Такого «слишком» не прощают люди,которым все прекрасное — опасно.Боятся, если кто-то слишком умный,прощают, если кто-то слишком туп.Альенде был умней своих убийц,но он умен был не умом тирана,который не побрезгует ничем,Альенде погубила чистоплотность,но только чистоплотные бессмертны,и, мертвый, он сильнее, чем живой.Когда к нему явились «леваки»и положили список — десять тысячтех, кто расходу сразу подлежит(и, кстати, среди них был Пиночет), —сказал Альенде:                               «Расстрелять легко.Но если хоть один, а невиновен?Мне кажется — еще ни я, ни выне обладаем даром воскрешенья.Нельзя с чужою жизнью ошибаться,когда, ошибшись, воскресить нельзя».«Самоубийство! — закричал „левак“,пропахший табаком и динамитом. —Не будем убивать — убьют всех нас!Один процент ошибок допустим.Не делают в перчатках революций».«Как видите, на мне перчаток нет,но в чистоте я соблюдаю руки.Самоубийство — в легкости убийств.Самоубийцы — все тираны мира.Таким самоубийством я не кончу.Сомнительны и девяносто девятьпроцентов справедливости, когдаодин процент преступного в них вкрался.На правильной дороге кровь невинныхменяет направление дороги,и правильной она не сможет быть», —спокойно отвечал ему на этов своей дешевой клетчатой рубашке,с лицом провинциала-фармацевта,уверенного в собственных лекарствах,товарищ президент, так непохожийна свой портрет в парадном фраке с лентой,с действительно правдивой только лентой,с тяжелой алой президентской лентой,с той честной лентой, где ни капли крови,в которой его можно упрекнуть.Но «леваки» не слушали Альенде,романа «Бесы» тоже не читали.Левацкий доморощенный террорлицом социализма стал казаться,пугавшим обывателей лицом.Раскалывалось все.                                          В кинотеатрывходили люди вежливо, едино,но стоило Альенде появитьсяв документальных кадрах на экране,как половина зала в полутьмесвистела, выла, топала, визжала,а половина хлопала так сильно,что я бессилья признак ощутил.Включался свет, и сразу выключаласьборьба, что разгорелась в полутьме.Все неясней при полном освещенье.Все в жизни там ясней, где все темней.Я видел митинг около дворца,где света было тоже многоватодля выясненья точного — кто с кем.Свет создан был во мгле прожекторамии факелами, взмывшими в руках,но даже руки площади огромной —не руки всех.                       Есть руки про запас,готовые к предательствам, убийствам.Такие руки, если час не пробил,и кошек могут гладить, и детей,и даже аплодируют вовсюсвоим грядущим жертвам простодушным,как будто выражают благодарностьза то, что те дадут себя убить.Альенде был оратором неважным,лишенным артистичности обмана,в который так влюбляется толпа,когда она обманутой быть хочет.Обманывать Альенде не хотелни площадь, ни страну: себя — пытался,когда он слишком часто говорилв той речи, неминуемо предсмертной,о верности чилийских генералов,стараясь эту верность им внушить.Они стояли за его спинойс мохнатыми руками — наготовеи для аплодисментов, и предательств.А площадь к небу факелы вздымала,их из газет сегодняшних скрутив;и вдруг увидел я в одной руке,подъятой ввысь во славу президента,его тихонько тлеющее фотос каемкой пепла черно-золотой,как в траурной сжимающейся рамке.Вот рамка сжалась, и лицо исчезло.Я вздрогнул — стало мне не по себе,хотя живой Альенде на трибунееще стоял, но с отблеском тревожнымтех факелов, качавшихся в очках…А после площадь сразу опустела,лишь в полутьме, сколоченная наспех,поскрипывала мертвая трибуна,лишь городские голуби блуждалипо пеплу бывших факелов толпы,в него с опаской клювы опуская,как будто что-то в нем найти могли.Один из этих голубей, быть может,ко мне на помощь прилетел в Москву?Внутри большой истории Землиесть малые истории земные.Их столько, что историков не хватит.А жаль.                Самоубийственно все знать,но и незнанье как самоубийство,лишь худшее — трусливое оно.Жизнь без познанья — мертвая трибуна.Большая жизнь из жизней состоит.История есть связь историй жизней.

3

Наутро, после митинга, в мой номермне снизу позвонили.                                    Женский голосс испанским «ч» подчеркнутым спросилтоварища сеньора Евтученко:«Простите, я звоню не слишком рано?Я не могла бы к вам сейчас подняться?Я рукопись хотела показать».Я с ужасом подумал: поэтесса.Я их боюсь — и русских, и чилийских.Я никогда не знаю, что сказатьсозданию совсем другого пола,слагающему в столбики слова,где жестяные, словно бигуди,неловконько накрученные рифмы.Поэтов-женщин единицы в мире,но прорва этих самых поэтесс.Какой аналитический разбор!Он подменен во мне животным страхом,когда я жду включения в моментих слезооросительной системы!Но женщина, которая вошла,была на поэтессу не похожа.Я сразу понял — вроде пронесло,но снова испугался — неужелимне подвернулся случай пострашней:передо мною — женщина-прозаик?Вошедшая, заметив мой испуги разгадав его, сказала сразу:«Я не пишу сама…                                 Я принеславам прочитать дневник — все, что осталосьот моего единственного сына,покончившего жизнь самоубийством,а было ему только двадцать лет».Ей было, может, сорок с небольшим.Она еще была почти красивакреольской смугловатой красотой,в мантилье черной, в строгом черном платье,и крестик католический мерцална шее без предательских морщинок,и в черных волосах седая прядьсветилась, будто локон водопада.Вошедшая приблизилась, вздохнув,и протянула осторожно мне рукойв прозрачной траурной перчаткев обложке, тоже траурной, тетрадь,как будто ее выпустить боялась.«Оставьте… Я прочту…» — я ей сказал.Вошедшая была тверда:                                          «Прочтитепри мне. Я не спешу. Я подожду.Мой мальчик вас любил. Он слушал вас,когда стихи читали вы с Нерудой.Открыв дневник, вы все поймете самии, может быть, напишете поэму,так всем необходимую, — о том,какой самообман — самоубийство».И я открыл дневник и стал читатьчужой души мучительную повесть,но разве в мире есть чужие души,когда вокруг так часто — ни души?..И мне душа чистейшая раскрылась.Погибший был, как говорят, без кожи,а если кожа все-таки была,то так тонка, прозрачна, беззащитна,что сквозь нее я видел в дневникебиение любой малейшей жилкии вздрагиванье каждого комочка,как голубя, рожденного для неба,но спрятанного в тесной клетке ребер,и чувствовал я кончиками пальцев,касавшихся не строк, а рваных нервов,как под рукой пульсировали буквы.

4

Энрике было восемь лет всего,когда его отец — лингвист и бабник(что по-испански мягче — «мухерьего»,поскольку нет в испанском слова «баба»,а только слово «женщина» — «мухер») —расстался с его матерью, женилсяна женщине, чей муж был не лингвист,а дипломат, но тоже «мухерьего»,и за торговца мебелью старинной,как ни фатально, «мухерьего» тоже,с отчаянья поспешно вышла мать.Отец сначала вроде счастлив был,но постепенно новая жена,как новая игрушка, надоела,когда ее, как прежнюю игрушку,с жестоким любопытством разломав,увидел в ней нехитрый механизм,а в нем пружинки глупости, жеманства,которые так розово скрывалхоленой кожи гладкий целлулоид.Тогда-то он затосковал о сыне.Мать поняла, что новый вариантв лице торговца мебелью был старым,ухудшенным к тому же тем, что онбыл бабником и вместе с тем ревнивцем.Но больше, чем ко всем, он ревновалжену к ее единственному сыну.Мать, сына взяв, садилась в свой «фольксваген»и уезжала в гости к океанус изменчивым лицом, но неизменным,как будто бы лицо стихов Неруды,которые читала сыну мать.Тяжелые зеленые валык босым ногам, ступавшим по песку,вышвыривали водорослей космы,сквозные парашютики медуз,бутылочные темные осколки,так нежно закругленные водой,что можно с изумрудами их спутать,и камешки, чья драгоценность скрытабыла в узорах, а не в именах.Мать собирала камешки сначалалишь для того, чтоб опустить их в блюдцес преображавшей камешки водой,создав немножко моря в своем доме.Потом она у мастера-пьянчужкиуроки шлифованья стала брать,и камни с нею так заговорили,как из людей не говорил никто.Энрике больше камешков любилсам океан, не ставший морем в блюдце,могучий тем, что никогда не знает,как вздумает он сам себя вести.Скучища — хорошо вести себя.Тоска — вести себя нарочно плохо.Не знать, как ты ведешь себя, — вот счастье.Все просто: надо жить как океан.Энрике с детства начал рисовать,и нравилось ему, что кисть егосама не знала, как себя вела,как поведет себя, не знала тоже.Но вмешиваться первой стала мать,сказав про акварельный свой портрет:«Я не такая все-таки старуха…Не знала я, что ты такой жестокий.Искусство жизнь должно красивей делать,а ты… а ты…» — и, плача, убежалак спасительному мастеру-пьянчужкес ним камешки морские шлифовать.А отчим, полный мебельных идей,в себя включавших многие кроватис разнообразным теплым содержимым,сказал угрюмо пасынку: «Мазня!..Ты рисовал бы лучше деньги, парень».Искусство страшно тем, что каждый смертныйсебя считает знатоком искусства.Не лезут ведь ни в химию невежды,ни в микробиологию, ни в кварки.Мать космонавта, сдерживая слезы,ну максимум, что может подсказать:«Будь осторожней в космосе, сыночек».Но в живописи и в литературеспециалисты все, кому не лень,все знают, как не надо, что не надо,хотя нельзя понять, что надо им.И, как ни странно, первый человек,который оценил «мазню» Энрике,был тот, кто рану первую нанесего еще младенческому сердцу, —его отец.                  Когда он бросил сына,тогда он только сына полюбил.Он постарел. Замкнулся он в санскрите.Развелся с целлулоидной женойи потихоньку стал терять любовниц,то замечавших лысину его,то рыхлое растущее брюшко,то общую его бесперспективность.И в сына он вцепился, как в надеждулюбить кого-то и любимым быть,но кто привык в любви быть эгоистом,тот и в любви отцовской эгоист.Он, лет на десять позабывший сына,о нем припоминавший лишь карманом,увидел как-то юношу-студентас миндальными фамильными глазами,который без него стал человеком,немного запоздало возжелалвложить в него все то, что в нем, в отце,исплесневело, выцвело, истлело,но было, было — правда, так давно,что мало кто уже об этом помнил.Так вот — напомнить сыном он хотело том, как сам когда-то был талантлив,чтобы других и сына убедитьв том, что талантлив сын благодаряотцовским генам, а не материнским.Мать, не совсем несправедливо, впрочем,была разъярена подобной вспышкойотцовских чувств, назвав их лицемерьем,что было справедливо не совсем.Она имела крупный разговорс оставшимся без женщин «мухерьего»и запретила ему сына видеть,а он сказал, что сын уйдет к нему,поскольку после отчима идутпо уровню развитья — табуретки.Когда, забыв о третьем, двое взрослыхребенком бьют по голове друг друга,то разбивают голову ребенку.Мать испугалась.                                Заключен был мирс условием, что каждую субботупредмет их спора будет у отца,а остальные дни недели — дома.Энрике знал, что брошен был отцом,но, понимая брошенность отца,любил отца отцовскою любовью,и каждый раз отец собачьим взглядомглядел, когда он уходил домой,и оставался иногда Энрикена воскресенье, убивая мать,и уходил под утро в понедельник,и убивал отца своим уходом,убийцей против воли становясь.

5

Энрике было восемнадцать лет,когда подруга матери — актриса,которой было возле сорока,вдруг на него особенно взглянула,как будто бы увидела впервые,сказав ему: «А ты совсем большой!..»Она умела прятать увяданьесвоей, уже усталой, красотына сцене и в гостях, но понимала,что невозможно спрятать будет завтрато, что сегодня спрятать удалось.В салоне красоты на жесткой койкеона лежала с маской земляничной,и были у мулатки-массажисткирешительные мускулы боксера,когда два черных скользких кулакаобрушивались дробью барабаннойна белую беспомощную спину:«Спокойнее, сеньора, это дождик».Потом вонзались пальцы в ямки шеи,ища жестоко нервные узлы:«Терпите, это молния, сеньора!» —но оказался молнией внезапновзгляд юноши с неловкими глазами,впервые в своей жизни не по-детскиподнявшего на женщину глаза.Когда мы неминуемо стареем,то обожанье тех, кто нас моложе,для наших самолюбий как массаж,как будто бы приятный легкий дождик,но тело расслабляется, поддавшись,и молния вонзается в него.Страх постареть сам ищет этих молний,сам ими ослепляется, сам хочетстать хоть на время, но совсем слепым,чтобы не видеть ужас постаренья.За это ждет расплата — нас разлюбят,когда не в силах будем разлюбить.Она сама однажды позвонила,сказав Энрике, что больна, лежит,и попросила принести ей книгуи, если можно, что-нибудь из русскихроманов девятнадцатого века.Он «Братьев Карамазовых» ей нессквозь выкрики: «Альенде — в президенты!»Он позвонил.                      Раздался низкий голос:«Дверь не закрыта».                                  Он вошел, смутясь,перед собой держа двумя рукамивнезапно ставший тяжестью роман,но всю его действительную тяжесть,конечно, не почувствовав еще.Она лежала на тахте под тонкой,очерчивавшей тело простыней,и мокрым полотенцем головаобмотана была.                            Глаза блестеликаким-то странным блеском неживым,и руки лихорадочно крутиликрай простыни под самым подбородком.«Садись!..» — глазами показала стул,из пальцев простыни не выпуская.«Ах, вот какую книгу ты принес!А ты ее читал?»                                 «Я только начал».«Ты только-только в жизни начал все…Счастливый, потому что можешь тыпрочесть еще впервые эту книгу.Ты знаешь, у меня глаза болят.Ты почитай мне что-нибудь оттудас любой страницы, там, где про Алешу».«Я не умею с выраженьем».                                                           Смехответом был, смех макбетовской ведьмы,под простыней запрятавшей лицо, —ничто, как смех, не выдает морщины.«Да кто тебя такому научил?Что значит — с выраженьем?                                                            Выраженьев самих словах, когда в словах есть смысл.Вот до чего вас в школе вашей жалкойучительницы-дуры довелии слезовыжиматели-актеры.Как можно гениальное улучшитькаким-то выраженьем, черт возьми!Достаточно лишь не испортить смысла».Энрике растерялся, но онаего к себе пересадила ближеи начала сама ему читать,как будто книги не было в рукахи это в первый раз произносилось.Он захотел поцеловать не губы —он захотел поцеловать словаи так неловко ткнулся к ней в лицо,что ей попал куда-то в подбородок,и сразу же отдернулся с испугом.Но, книгу молча выронив из рук,она взяла его лицо руками,приблизила тихонько к своему,к глазам, что оказались так огромны,губами его губы отворила,и очутилось юноши дыханьевнутри дыханья влажного ее,и несколько часов сидел он рядом,ее безостановочно целуя,от властного тяжелого желаньябеспомощно сгорая со стыда.«Приляг со мной», — она ему сказала.Он с ужасом подумал, как он будетразвязывать шнурки своих ботиноки молнию расстегивать на брюках,как это будет выглядеть смешно.Поняв инстинктом, что в нем происходит,она полузаметно помогла,и оказался он, стуча зубами,растерянный своею наготою,перед загадкой женской наготыи, содрогаясь от любви и страха,вдруг ощутил, что ничего не может.Пережелал. Бессильным сделал страх.Прибитый отвращением к себе,он зарыдал, уткнувшись головойв ее пустые маленькие груди,и если бы она хотя бы словомего смогла жестоко уязвить,возможно, стал бы он совсем другими навсегда возненавидел женщин.Но в женщине, которая полюбит,всегда есть материнское к мужчине.«Ну, что ты плачешь, милый! Все пройдет.Все будет хорошо. Ты не волнуйся», —она шептала и спасала этим еговозможность полюбить других,ему еще не встретившихся женщин,в которых он ее опять полюбит,когда ее разлюбит насовсем.Без разбитной назойливости телаона к нему так ласково прижалась,что эта ласка стала его силой,и с ним впервые состоялось чудо,когда мужчина с женщиной — одно.Есть в нашей первой женщине урок —он поважнее, чем урок для тела, —ведь тело в нем душе преподает.Когда я вижу циника глазас пластмассовым, отвратным холодочком,то иногда подозреваю я,что был такой цинизм ему преподанкогда-то первой женщиной его,но женщину-то кто циничной сделал, —не первый ли ее мужчина-циник?Есть, слава Богу, не один цинизм…Вся доброта, вся чистота мужчин —от наших матерей, от первых женщин,в которых что-то есть от матерей.Энрике первой женщине своейбыл благодарен.                            Благодарность этаее пугала, и пугался онтого, что был ей только благодарен.Для женщины последняя любовь —надеждой притворившееся горе,и ничего нет в мире безнадежней,когда надеждой горе хочет стать.Она его любила обреченнои обреченность эту понимала,себе внушить стараясь: «Будь что будет.Еще лет пять. А там… а там… а там…»Но есть законы времени во всем,которые предвидений сильнее.Альенде в президенты избран был.У монумента Че Гевары пелс горящими глазами Виктор Хара.Не знал Альенде, что его убьют.Не знал бессмертью смертный монумент,что будет он разрушен, переплавлен.Не знали руки на гитарных струнахо том, что их отрубят, и Энрикене знал, что будет с ним.                                              Но кто-то знал,скрывая взгляд, от пониманья тяжкий,в нависших над толпою облаках,и этот взгляд почувствовавший голубь,на бронзовом плече героя сидя,вдруг вздрогнул — и за всех, и за себя.

6

Когда мы юны, тянет к тем, кто старше.Когда стареем, тянет к тем, кто юн,и все-таки, чтобы понять себя,ровесника, ровесницу нам надо.Мы все сначала — дети превосходствавластительного опыта чужого,а после опыт наш — отец невольныйнеопытности, им усыновленной.Но вместе две неопытности — опыт,прекрасный тем, что нет в нем превосходствани над одной душой, ни над второй.Энрике шел по городскому садуоднажды утром, собирая листьяс прожилками, которые, казалось,вибрируют, живут в его руках,и вдруг увидел: по аллее рыжей,по листьям, по обрывкам прокламаций,по кружевным теням и по окуркамс лицом серьезным девушка бежит,могучая, во взмокшей белой майке,где надпись: «Universidad de Chile»,в лохматых шортах джинсовых и кедах,невидимое что-то от себяотталкивая сильными локтями,а лбами исцарапанных коленокневидимое что-то ударяя,дыша сосредоточенно, спортивно,как будто от спортивных результатовзависит вся история страны.И девушка подпрыгнула с разбегаи сорвала дубовый лист осенний.Взяла его за веточку зубами,вмиг раскрутив, как золотой пропеллер,и продолжала свой серьезный бег.Надежная, скуластая, большая,она была чуть-чуть великовата,но даже этим тоже хороша.Не знал Энрике, что с ним приключилось,но повернулся, побежал за ней,сначала видя только ее спину,где сквозь прозрачность белоснежной майкиволнисто проступали позвонки.Роняя гребни, волосы летеливдогонку за просторным крепким телом,как будто за лошадкой патагонскойнесется ее черный жесткий хвост.Старался перепрыгивать Энрикес каким-то непонятным суеверьемее следы на утренней аллее,где оставался от подошв рифленыхузорно отформованный песок.Казалось, был внутри следа любогопесчаный хрупкий город расположен,который было страшно разрушать.Потом Энрике поравнялся с ней,с ее крутым плечом, почти борцовским,с тугой щекой, где родинка прилипла,как будто бы кофейное зерно,с горбинкой независимого носа,с обветренными крупными губами,внутри которых каждый зуб сверкал,как белый свежевымытый младенец.Хотел Энрике ей взглянуть в глаза,но не сумел он заглянуть за профильи только правый глаз ее увидел,на родинку ее точь-в-точь похожий,но с выраженьем легкого презренья,что родинкам, по счастью, не дано.«Не тяжело в костюме и ботинках?» —она спросила, не замедлив бега.«Немножко тяжело», — ей, задыхаясь,распаренный Энрике отвечал.«Еще осталось десять километров», —она его, смеясь, предупредила.«Я добегу, — ответил ей Энрике. —А что в конце пути?»                                         «Конец пути», —в ответ была беззлобная усмешка.Энрике снял пиджак, его набросилна мраморные треснувшие крыльяскучающего ангела-бедняги,в траве оставил снятые ботинкис носками, быстро сунутыми в них,и продолжал бежать босой, как в детстве,когда бежал по пене в час отливаза морем, уходящим от него.«Не украдут?» — она его спросила,когда ее догнал он, запыхавшись.«А я на честность ангелов надеюсь.Мы все же в католической стране».«Ты веришь в Бога?» — Сразу оба глазапод сросшимися властными бровяминасмешливо взглянули на него.«Во что-то». — «Ну, а что такое — „что-то“?» «Не знаю точно. Нечто выше нас».«Ты мистик, что ли?» — «Просто я художник».«Что значит — просто?» — «Просто так, и все».«Ах, ты из тех, кто с кисточкой и краской.Оружие — достойней для мужчин».«Но лишь искусство — чистое оружье».Работая, как поршнями, локтями,она спросила жестко: «Разве чистойвинтовка Че Гевары не была?Ты в партии какой?» — «Эль Греко, Босха».«Не знаю… Что за партия такая?»«Хорошая, но маленькая очень.А ты в какой?» — «Пока что ни в какой.Но я стою за действия». — «Я тоже.Но разве так бездейственно искусство?»«Смотря какое». — «А смотрела ты?»«Немного… Не люблю музеев с детства.Ну, скажем, вот хваленый ваш Пикассо —он говорит, что коммунист, а самсвои картины продает буржуям».«Пикассо половину этих денегподпольщикам испанским отдает».«Ну а другую половину — Чили?Как бы не так! Его борьба — игра.Как можно верить, что миллионеровразоблачит другой миллионер?Мне Буревестник Горького дороже,Чем голубь мира неизвестно с кем».«Мир неизвестно с кем и мне противен.Уверен я — Пикассо так не думал».Энрике еле поспевал за ней,ступни босые обжигая щебнемна каменистой, за город ведущей,из парка убегающей тропе,и девушка была неутомима,вся резкая, как взмахи ее рук.«Я на врача учусь, — она сказала. —Не на зубного, не на педиатра.Хирурги революции нужней».«А наши зубы, что, второстепенныи делу революции не служат?Но если они выпадут, как скучнозашамкают ораторы с трибун».«Ну, за себя ты можешь не бояться.Твои еще молочные, мучачо», —и вскрикнула, внезапно оступившись,и захромала, за ногу держась.Потом остановилась и присела.«Здесь — мое место слабое». —Она на щиколотку, морщась, показала.«Вот как! А я не мог себе представить,что у тебя есть слабые места».«Что за места интересуют вас,мужчин так называемых, мне ясно.Запомни, что касается меня, —там крепко все. Но, но — подальше руки.Я и хромой ногой могу поддать».«Не бойся, я твоей ноги не съем.Любой художник — чуточку анатом,А кто анатом, тот и костоправ.Давай-ка ногу. Тише, не брыкайся.Не очень-то нога миниатюрна.Не для нее — хрустальный башмачок».«Я и сама, не думай, не хрустальна».«Я вижу… Номер твой не сорок пять?» —И дернул он двумя руками ногу,и раздалось ему в ответ сквозь слезы:«Ты что — с ума сошел? Сороковой!»Он разорвал платок и туго-тугоей щиколотку вмиг забинтовал:«Какая редкость — бинтовать хирурга».«Забинтовал бы лучше свой язык».Она зашнуровала еле-елена целый номер выросшую ногуи попыталась дальше побежать,но все-таки нога остановила,жестоко унижая самолюбье.«Ты, кажется, совсем устал, мучачо?Ну, так и быть. Давай передохнем».Он сел. Она в траву упала, прыснув:«Мучачо, ты на куче муравьиной!»И он вскочил, увидев под собоюпримятый им, набитый жизнью конус,где были чьи-то труд, любовь, борьба.А девушка смеяться продолжала:«Все завершилось муравьиной кучей.Теперь ты понял, что в конце пути?»Смущенье пряча, огрызнулся он,стремительно отряхивая брюки:«Мы для кого-то тоже муравьи,когда на нашу жизнь садятся задом».«Не надо позволять! — Свой строгий палецона над головою подняла. —Не надо в жизни быть ни муравьями,ни тем, кто задом давит муравьев!»

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 63
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Окно выходит в белые деревья... - Евгений Евтушенко бесплатно.

Оставить комментарий