– Прошу тебя.
Джерри поверх ее головы посмотрел на Салли и спросил:
– Вы подвезете Коллинзов? Нам, видимо, придется уехать.
– Конечно. Мне очень жаль, Руфь, что ты плохо себя чувствуешь. – Голос Салли звучал изысканнейше, она безукоризненно изящно растягивала слова.
Руфь обернулась к ней.
– Ты мне солгала, – сказала она, стараясь отчетливо произносить слова, несмотря на тошноту и ужас.
Мускулы на лице Салли напряглись и глаза потемнели, так что глазницы стали глубокими-глубокими. Но она лишь повторила:
– Мне очень жаль, Руфь, – словно ничего и не слышала.
Ничего. Сон продолжался своей чередой, но только уже без нее. Джерри в ярости гнал в Гринвуд машину – они оба могли разбиться, а Руфь не смела и голос подать, чтобы он не повернул назад. Однако опасность спаяла их, и от этого каждому было легче: Джерри бросал вызов смерти, а у Руфи от скорости прошла голова. Она чувствовала, как боль слетает с нее комьями и искрами, точно снег, когда его смахиваешь зимой с крыши машины. Они не разговаривали – слышалось лишь астматически шумное дыхание Джерри. Домой они приехали в полночь; потом он еще отвозил миссис О. Руфь надела ночную рубашку, махровый халат и подкрепила силы стаканом молока. Он вошел, жестикулируя, через кухонную дверь. На мокрых туфлях налипла палая листва.
– Солнышко, – сказал он, беспомощно опустив руки, – я должен с тобой расстаться. Она такое чудо. Я не могу отказаться от нее.
– Не надо этих аффектированных жестов, и говори тише. Я ведь слышу тебя.
Он заговорил судорожными рывками, шагая взад и вперед по линолеуму:
– Сегодня вечером я это понял – очень четко. Осенило. Я ждал этого, и вот оно пришло. Я должен уйти к ней. Должен уйти к этому оранжевому платью – погрузиться в него и исчезнуть. И пусть это убьет меня, пусть это убьет тебя. Меня ничто не удержит – ни дети, ни деньги, ни наши родители, ни Ричард – ничто. Это всего лишь факты жизни, скверные факты. Упрямые факты. Нужна вера. А у меня не хватало веры – как ни странно, веры в тебя. Я не считал тебя личностью, существующей отдельно от меня. А ты – личность. Господи, Руфь, извини меня, извини. Все будет куда страшнее – я знаю, я даже представить себе не могу, как будет страшно. Но я убежден. Абсолютно убежден. А это такое облегчение, когда ты убежден. И я очень благодарен. Я тупица и трус, но я рад. Радуйся и ты тоже. Хорошо? А то я ведь просто сжирал тебя, доводил до смерти.
Пальцы у нее стали вдруг огромные, растеклись, как звук гонга, по холодному стеклу стакана.
– Хорошо, – сказала Руфь. – Я ведь обещала помочь тебе, если ты решишь. Как же мы это осуществим? Когда ты скажешь детям?
– Не заставляй меня пока говорить детям. Просто разреши сегодня не ночевать здесь. Не уговаривай меня. Наверное, ты могла бы меня уговорить, но не надо. Дай мне куда-нибудь уехать. К Коллинзам. В мотель.
– А что я скажу им утром? Детям?
– Скажи им правду. Скажи, что я куда-нибудь уехал. Скажи, что я вернусь домой днем и выкупаю их, и уложу. Вечером я не уйду из дома, пока они не заснут.
– Она, очевидно, будет с тобой.
. – Нет. Решительно нет. Я не хочу, чтоб она знала. Не хочу, чтоб она знала, пока это не окончательно: она только разволнуется.
– Ты хочешь сказать, что это не окончательно? Он молчал, глядя широко раскрытыми глазами. Потом сказал:
– Я должен посмотреть, как ты и дети перенесете это.
– Мы перенесем все, что предстоит перенести. Ведь ты этого от нас хочешь?
– Только не надо ожесточаться. Ты же обещала помочь. Подумай о моем достоинстве и дай мне попробовать.
Руфь передернула плечами:
– Пробуй все, что хочешь. – Когда она поднесла молоко к губам, от него пахнуло кислятиной. Она увидела мелкие створоженные частички на поверхности и не смогла пить. – А что, если нас куда-нибудь пригласят – что мне говорить?
– Пока – соглашайся. Я поеду с тобой.
– Значит, просто не будешь со мною спать – разница только в этом?
– Разве это не главное? Во всяком случае, это – начало. И правильное. Что бы дальше ни произошло, это – правильно.
– О-о, какие любопытные вещи ты говоришь.
– Солнышко, синяя птица улетела. Мы слишком молоды, чтобы сидеть до конца жизни и ждать, не влетит ли она назад в окно. А она не влетит. Она никогда не возвращается.
Он снова принялся жестикулировать – неприятно-театрально, и Руфь обозлило самодовольство, промелькнувшее на его лице, когда он нашел этот образ никогда не возвращающейся синей птицы: экран его лица словно ожил. Она встала и подошла к раковине.
Джерри жалобно крикнул ей в спину:
– Только не начни пить!
Она вылила молоко в раковину, сполоснула стакан и, перевернув, поставила на сушилку. Затем проверила, не осталось ли крошек на хлебной доске, которые могли бы привлечь муравьев, и, обнаружив несколько крошек у тостера, смахнула их рукой в ладонь и выбросила в раковину вслед за вылитым молоком. Мокрой тряпкой она вытерла мазок джема возле тостера. Выключила свет над доской и сказала:
– Пить я не собираюсь. Я ложусь спать. Чтобы выйти на лестницу, ей надо было пройти мимо Джерри.
– Как твоя голова? – спросил он.
– Не дотрагивайся до меня, – сказала она. – Голова у меня болит меньше, но если ты дотронешься, я закричу или заплачу – не знаю, что из двух. Я ложусь: уже поздно. Ты будешь собирать вещи или что?
– Неужели нам больше нечего друг другу сказать? Мне кажется – есть.
– Позже наговоримся. Времени у нас предостаточно. Не надо меня подгонять.
Она почистила зубы в детской ванной – подальше от Джерри. Чистила она зубы щеткой Чарли, которая оказалась жесткой и колючей – видимо, он редко ее употреблял: надо будет сказать ему об этом. Прямо в халате она легла в постель. Отчаявшаяся, продрогшая, она сунула обе подушки себе под голову и, устроив нору из одеял, свернулась калачиком. Сомкнув веки, она погрузилась в багровую пустоту, прорезанную странными вспышками, и ощущение собственных волос на щеке и губах казалось ей касанием чужой руки. Она вслушивалась в отдаленное щелканье замков и скрежет, доносившийся из комнаты, где упаковывал вещи Джерри. Шаги его приблизились, дверь открылась, и проникший в спальню свет сделал багровую пустоту под ее веками прозрачной, кроваво-розовой – Джерри шарил в ящике у ее изголовья.
– Мне, пожалуй, надо взять ингалятор, – сказал он. Голос его звучал пронзительно, дыхание было неглубоким, натужным.
– Если все так правильно, – спросила она, – почему же у тебя начался приступ?
– Астма на меня нападает, – сказал он, – от перегрузок и сырости, а также в определенное время года. Это не имеет отношения ни к тебе, ни к Салли, ни к Богу, ни к тому, что правильно или не правильно. – Он нагнулся, отвел прядь волос и поцеловал ее в щеку. – Подождать мне, пока ты заснешь?
– Нет. Все будет в порядке. Ничего со мной не случится. Уезжай.
Невероятно, но он подчинился. Она вслушивалась в звуки его шагов – он обходил дом, заглядывал в комнаты детей, подводя итог их совместной жизни, решительно открывая и закрывая двери; потом неровные шаги его, затихая, послышались на лестнице – должно быть, он нес что-то тяжелое и припадал на одну ногу. Входная дверь поддалась и открылась. Что-то осторожно бухнуло на крыльце. Там он, видимо, заколебался: она ждала, что дверь сейчас снова откроется и впустит его, его шаги послышатся на лестнице – только теперь он будет подниматься, знакомо стуча каблуками. Но она неверно истолковала тишину. Он просто бесшумно сошел с крыльца. Дверца машины открылась и захлопнулась. Чиркнул стартер, мотор заревел у нее в голове – все пронзительнее по мере того, как убывал звук. Он уехал.
Постель казалась огромной. Руфь слегка распрямилась на белизне. Она ехала на лыжах, медленно скользя наискось по широкому, почти голому и обледенелому склону, старательно накренившись вперед, делая упор на нижнюю лыжу. Из-под снежного покрова показалась пролысина бурой травы, но Руфь легко перелетела через нее и воткнула палку в снег, чтобы развернуться. Она хорошо провела разворот – хотя и не на большой скорости – и плавно пошла вверх, возможно, потому что на пятках ее лыж не налипло пушистого снега.
***Проснувшись в субботу утром, она обнаружила у себя в постели Джоффри. В своем бездумном эгоизме маленькое тельце заняло всю середину постели, оттеснив ее на край; при Джерри, поскольку он тяжелее, посередине оказывалась она. Личико Джоффри, расслабленное и спокойное, было словно вырезано из плотного светлого мрамора, в который свет проникает лишь на миллиметр. Серьезность этого лица, неподдельное совершенство очертаний – брови, веки, пухлые завитки ноздрей и ушей – испугали ее, словно ночью ей положили в кровать украденный шедевр. Она постаралась подавить панический страх.
В спальню вошла Джоанна, ворча и протирая глаза, и спросила, где папа. “Папа рано встал: у него срочная работа”. Дети восприняли ее объяснение без тени сомнения и без особого интереса. Руфь встала, и краны в ванной показались ей неестественно блестящими, словно елочные украшения. На кухне она снова посмотрела на календарь и проверила свои подсчеты: задержка была уже на три дня. Накормив детей завтраком, она взяла пылесос и отправилась вниз. Около десяти позвонил Джерри.