Она замычала, изогнулась и впилась в мое бедро, прокусила штанину, кожу и принялась перетирать волокна и капилляры, я почувствовал, как рвутся ткани, я услышал бульканье жидкостей, выбегающих из разных сосудов. Она превратилась в грандиозную карающую иглу со стальными резцами.
Я слушаю и медленно, и неотвратимо сжимаю горло иглы; великолепное вдохновение и радость правильного поведения, входят в душу. Сжимаю горло легко, мягко. Жена тишеет.
Сильное, бесчеловечное напряжение, подумалось, и я сваливаюсь в беспамятстве, продолжая сжимать пальцы.
А утром.
Заворочалось под желтым одеялом. Глашатай-медведь закашлял, вскочил на четвереньки, еще под одеялом обежал себя мысленно взором от носков до макушки, ощупал позвонки, пощекотал печень и сердце, попрыгал на диафрагме, покатался с горки в мочеиспускательном канале, подрался с существами желудка, разжижил мякоть отходов, приготовил себя к новой жизни, приказал телу: и одеяло полетело в угол, а голова в кадушку с водой.
Все готов и сыт, жену, связанную как куль, на закорки. Долой, наружу. Прыгаю ужом по расшатанной лестнице, разговариваю с женой, втягиваю и выпускаю мышцы живота. Жену в повозку, на дно, коня покормлю на дворе наместника.
– Хэй – хэй! Вперед, пока лучи солнца не разбудили город! Хэй!
Во дворе наместника уже ждут, хватают жену, развязывают, раздевают, облачают в правильную одежду казнимой, коня кормят, поят слегка, целуюсь с наместником, он одевается возничим.
– Хэй-хэй! Хэй!
В воротах повозку догоняет слуга.
– Господин, забыли кандалы!
– Ну, давай же, быстрее! Ну, бегом!
Хорошо на сердце, вольно. Грандиозное солнце разбудило город. Не удерживаюсь, хлещу из-за спины возчика коня, конь припускается, и слуга еле успевает закинуть в повозку кандалы. По дороге заезжаем к палачу, берем колоду и топор, целуемся с палачом, он напутствует меня:
– Сынок, не робей! – И целует холодными слюнявыми губами где-то под подбородком.
– Старая судьба – это ты сам. – Шепнула мне жена на ухо, звонко приказала помочь, встала в красной рясе, как царица смерти.
Повозка продребезжала последнее расстояние, возничий снял с жены кандалы и повел ее к помосту, перед ступеньками отпустил, жена взошла по черным ступеням, подошла ко мне, обняла за шею, поцеловала в губы.
– Убивай, муж. – Не говорит, а дышит словами.
Казнь должна начаться после утренней литургии. Томительно, настойчиво ждем. Жена села на колоду, я положил футляр и сел на помост, прибрав ноги к груди. Толпа создает гам и нетерпение. Жена подскочила и заходила по краю помоста, обошла помост по периметру, вздела руки горе, остановилась у самого краешка и заговорила.
– Люди, до каких пор нами будут управлять слуги!
Но и я не дремал, толкнул ее в спину, она слетела с помоста, а не упала, только села на корточки и плачет, упрятав лицо в ладонях. Я спрыгнул следом, присел, поднял ей голову, подтянул шнуровку на груди и крепко поцеловал жену в шею. Поднял жену и понес к колоде, поставил на колени, устроил голову на колоде; посоветовался с возничим, решили не дожидаться окончания литургии.
Итак, используем первый топор. Она ли превратилась, или свет переменился, но вижу, стоит на коленях перед колодой ласточка, из глаза, обращенного вверх, скатилась слеза по клюву. Я шваркнул было топором и ойкнул, топор превратился на лету в плеточку, и ласточка ойкнула, когда плеточка опустилась ей на шею.
Все бывшие на площади перекрестились, огляделись, уставились вниз и не поднимали взоров до окончания дела. Я сплюнул под ноги и попросил возничего завязать мне глаза. Дальше я все делал на ощупь.
Вот когда пригодился мой футлярчик и топорик в нем, окаянный мой. Замки открываются с мелодичным звоном, треньканьем. А во рту раздался запах миндаля. Начал накрапывать дождь и забегали сердитые капли по ипподрому помоста. Черные доски покрылись каплями пота.
Оправдывает ли моя гражданственность мой поступок – убийство? Что может что оправдать? Или ничто ничего не оправдывает? Я – гражданин и горожанин, то есть у меня есть определенные права и обязанности, которые я на себя сам возлагаю, если хочу, чтобы меня защищали законы города, чтобы я имел возможность заниматься делом. Конечно, как и во всяком союзе, необходим компромисс, и чем большее количество членов союза, тем обширнее компромисс. Неужели, идея, которой я служу, позволяет мне стать и быть убийцей? Пока я так думаю, я готовлю второй топор.
Что ж это за мир, идеи которого позволяют уничтожать себе подобных, лишь за то, что они не хотят служить идеям?! Что за мерзкий, мертвый мир, если в нем благое существование обозначается только верой и одной верой, а иначе тебя убивают: братья, чтобы не смущал, обстоятельства, чтобы не мешал, сам, чтобы не страдал?! Проклятая Земля!
На земле стоит помост и толпа, вода льет с неба, огонь в топоре.
Я разулся, чтобы не поскользнуться на потных досках, и босой подошел к ласточке. Одинокие шлепки. Тысячная толпа вокруг помоста. Я не вижу и не слышу, волнуюсь, как перед первым сознательным причастием. Я трепещу и хочу выпить тугую граппу, она возбуждает меня и наполняет душу туманом.
Короче. Топор после взмаха превратился в осу, которая ужалила ласточку, та вздрогнула во второй раз, но, как и в первый, головку не убирает. Вероятно, третий топор превратится в кувшин с водой, я превращусь в козла и подойду к кувшину пить. В толпе крестятся и, не подымая глаз, становятся на колени, и проклинают меня. Я, как прозрел.
Оглядываюсь. Вижу души людские, которые спят или танцуют, безразличные друг другу, пребывают в спокойном одномерном одиночестве. Странные, вольные они существуют, если существует смирение и покорность. Души – главные составляющие, уравновешивающие смерть. Как только жизнь из суммы превратится в одинарную моновеличину, незыблемость смерти пропадет, ибо исчезнет новизна смерти! Я продолжаю платить за жизнь, а потом не нужно будет платить и за жизнь, и смерть лишится своего надгробия – жизни. И душа вернется туда, где была порождена, и уже ничем нельзя будет возбудить или затронуть жизнь, которая существует, когда и существует смерть.
Я закурил и прислонился к дереву, вокруг которого выстроен помост.
Посмотрел на небо: «…голубые небеса, больно мне глядеть на вас». У правой ноги своей вижу сложенный лист указа. Это черновик, который я сочинял вчера, готовясь к казни; и рано утром на площади, указ зачитали другие глашатаи. А я сегодня палач, а вечером вчера я был глашатаем.
Горящий пепел упал на рукав и прожег дырку. Жена опять вернулась в себя, положила голову мне на плечо, обняла за шею, вздохнула, вероятно забылась, обмякнула тельцем, шнуровочка опять разошлась на груди и красная ряса пообвисла на плечиках. Жена моя неожиданно похудела и сделалась легче воздуха и сорвала, конечно, ненавистную ей маску с моего лица и повернулась ко мне затылком – завязать тесемки.
Опять прислонился к дереву, ушел в себя, поддерживаю жену за тело, чуть ниже груди. И услышал я голос внутри себя. Жена моя говорит со мной. «Так вот, как происходит общение душ», вмешивается мой голос некстати.
А женин голос: «На что ты решишься? Сознание выжигает эгоизм, сжигает плоть тела. Сознание подобно царской короне: символу венчающему. Родной, ты и есть, то возвращающееся время, но лишь сейчас, когда не добравши еще мудрости, ты сумел вызвать мою ненависть к тебе, выразившуюся в желании убить, а это означает, что я должна вернуться в свое лоно: природы-матери-сестры; но во время возвращения я беззащитна, и бессильна. Природна – ядовитый эгоизм. Красота природы – мертвая красота эгоизма, которая производит впечатление оживания! Прощай».
Я смотрел на коричневые стены домов, одной из улиц, входивших в площадь. Я, кажется, понял, как бы я мог превратиться в такую вот стену. И главное, я понял, зачем нужно было бы такое превращение, мне не оценившему достояние, которым я обладал и, которое теперь уходит из моего сердца. Возможно, что и сердце уносит. Надо полагать, что теперь мне не понадобится моя жизнь. Я был решителен и зол, когда требовалось обратное. Я добивался удобства во зле, мятущейся смелости, в решительности, подобной катаклизму, а должен был впасть во внутренний дискомфорт.
«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.
Мы с наместником.
Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.
Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.
Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.
Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.
Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.