«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.
Мы с наместником.
Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.
Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.
Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.
Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.
Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.
– Поворачивайте, уходите. Простите меня, если хотите, за дерево.
Наместник дергает. Я валюсь в изнеможении на сидящую жену, мы радостно смеемся и подвываем. Не сходя с места, мы обговариваем с наместником подробности переноса казни на завтра. И решаем предварительно никому ничего не сообщать.
Мы проехали коричневые стены, я сбросил возничего и припустил на лесистые окраины города, за внешние стены периметра; сегодня особенно теплый день. Я правлю к нашему заветному озерку, к нежному его затону.
Нежный свет отирает мое горячее потное лицо и успокаивает черно-седые волосы. Стаскиваю облачающую меня власть. Помогаю жене раздеться. Распрягаю коня.
Вот мы. Два голых видом человека. На коне скачем вокруг озера. Вначале раскалили себя. Теперь отпускаем ветерком, чтобы закалить. Потом я правлю конем и мы заходим в воды.
Прелестное соседство наготы и нагой воды. Вода шевелится. Солнце что-то напоминает.
Тут побурлило, потянуло из глубины; из глубин поплыли какие-то существа. Расселись они по периметру озера и принялись укорять меня за недостойное глашатая поведение. Они были убедительны и прямодушны, веселы и настойчивы. Я удивился их пифическому таланту поэтизировать события мерзкие и дурные. И они мне напоминали что-то.
Мы еще поиграли с конем; взбирались на шею ему, сбрасывали друг друга, дергали коня за гриву, целовали его нетерпеливо ужимистые губы, прижимались к нему всем телом двух; наслаждались собой и конем. Любили. День кончается.
Вот и солнце уклоняется от неба и приближается окончание вечерней службы. Облегченные мы тащимся на берег. Жена велит мне расплести ей волосы и обтереть ее тело своей курткой. Я покорен и наг.
Надеваю синие штаны. Сопровождаю жену – в качестве палача – в тюрьму. Горестный миг. Серое время. Серые одежды жены сменили красные; затравленный взгляд появился. Зеленые глаза жены помутнели, совсем вылезли наружу. Теперь глаза, как будто два яйца.
Останавливаю повозку возле домика крестной. Это на другом конце города, у тюрьмы. Забегаю в домик. Перед глазами затравленный взгляд жены. Подзываю к окошку крестную. Мы смотрим на жену. А жена уснула и свесила руку и голову с края повозки; из глаз будут сочиться слезы, волосы рыжие свисают до Земли.
Меня поят молоком. Наливают молока жене и суют в мешочек кусок хлеба для жены. Затем ведут в сад. В саду срываю поздние розы и делаю венок из прекрасных черных роз. Неизъяснимо прекрасные цветы, похожие на бархат; бархат и футляр, единственное, что осталось от дорогого, милого уму топора.
– Эй, марионетка, проснись. На, на голову надень. Не сопротивляйся. Ничего красивее ты в своей предыдущей жизни не имела и не носила. Радуйся.
Пускай она скажет ту фразу. Скажет и мы вместе вернемся. Но нет, и вовеки она не возжелает стать и быть старухой в черном одеянии, в черных же башмачках, с черной же тростью. Не хочет она понимать сторонних взглядов. Хоть и свободное, но нежелание остается нежелание; и она связывает меня нерасторжимым договором – обязательством перед миром бытия. Я обязан убить ее сейчас, потом и всегда. Ее желание – это ее приговор, мне палаческая обязанность, мне обязанность санитара.
– Глупая, почему ты молчишь. Вернись, жена. – Кричу ей в самое ухо.
Она жует хлеб, принесенный мною и запивает молоком и, что-то бормочет, словно бы притопывают маленькие ножки, выросшие где-то в области гортани и рта. Вслушиваюсь, оказывается она просит принести на казнь тушь для глаз. Шнуровка на груди ее разошлась. Глаза лезут и лезут наружу. Она подымает рясу и просит почесать ей спину.
Я целую ее ноги и плакать начинаю, сам не знаю зачем. Она закрывает глаза, она стаскивает рясу долой, она покорно смиренно зевнув, отдает тело на съедение моим страшным ласкам. Я умираю. Я не в силах ничего изменить. Нет в мире таких сил сейчас.
Мне кажется, что я могу совершить действие, которое доставит наслаждение; принесет пищу наслаждению, мне и моей любимой. Я должен сейчас зачать, хотя днем она, милая, такая ласковая прежде, не хотела, проклинала меня, когда я настаивал на зачатии.
Сдаю жену в тюрьму.
– Что там произошло? – Спрашивает начальник тюрьмы.
– Набоковские превращения.
Загораживаю глаза, смотрю на последнее солнце. Во дворике не слышно шума городского.
Вздыхаю облегченно у двери кабачка.
Толкаю дверь, меняю гривенник, опускаю в щель пять копеек, бегу по ступенькам эскалатора, успеваю на поезд. Успеваю в магазин до закрытия.
Выволакиваю из магазина велосипед, как синий, так и белый, решаю и опробоваю. Еду медленно вдоль кромки тротуара. Вслушиваюсь пристально в организм велосипедный.
«Мастерская по ремонту и обмену часов».
Велосипед оставляю у двери. Денег после покупки велосипеда осталось акурат на часы. И даже была возможность выбрать лучшие из предложенных мне на обмен моих, постоянно бегущих вперед. Выхожу на простор, радостно напеваю какой-то свист, услышанный мною сегодня ночью. Странно, но велосипеда нет. Проехал длинный фиолетовый «форд» с серо-белым салоном, а велосипеда нет. Как «смыло», подумалось и также отдумалось.
Иду в шашлычную, по улочке впадающей в Белорусскую площадь. Попытаюсь сегодня увидеть в ее глазах, позе, походке, посадке, какой она предстанет предо мною. Попытаюсь понять, на что она сегодня согласится. Что она сегодня захочет. Но, что я должен узнать из нее и что сделать? И как это «что» сделать? Сплошная тайна.
Веет сухой ветер. Прохожие идут, опустив головы, идут не задумываясь, и идут бегом и сумрачно, весело и без цели.
Толкаю алюминиевую дверь заведеньица.
Я должен что-то вспомнить. Вспомнить происшедшее со мной ранее? Сегодня, может быть я должен наказать эгоизм. Как и где.
Столкнулся на входе я с женщиной, тащившей маленькую женщину пяти лет; а через плечо, какое не помню, у женщины висела на проволоке снетка рулонов туалетной бумаги и мне представилось, что нам: мне и женщине, хорош был бы хомут. Киваю швейцару.
Мою руки над грязным умывальником. Приглаживаю бороду, волосы на голове.
Справа от зеркала меню под оргстеклом. Кафе с самообслуживанием.
Беру любимый люля-кебаб. Пиво. На стенах висят деревянные зайчики и деревянные звезды, а на стекле окна смазанные Дед Мороз и 1982 год. Это мне меньше нравится, и я прохожу в зал.
На столе, который я выбираю, лежит бумажный самолетик, на крыльях странные, непонятные мне знаки. Хочется запустить под потолок.
Он и запускает. Я думаю, ребенок или взрослый справили самолетик. Впрочем, нужно скорее поесть и идти.
Раз как-то в кафе на Калининском проспекте я обнаружил под столом черный кошелек, а в кошельке лежали: крест, брелок, серьга и цепочка. Я думал и размышлял: зачем мне это. Кто это потерял. И, главное, почему я нашел это в таком сочетании?
Ритмы жизни – их много. Тогда я нашел кошелек с вещичками, теперь самолетик. Кто-то делал, кто-то собирал, а я нашел, а если я нашел, значит мне нужно с этим как-то распорядиться и лучше, если правильнее и надежнее, так, чтобы никто не усомнился в моем поступке по отношению к найденному! Если меня эти предметы вдохновляют, значит эти предметы нужны мне и, возможно, я хотел их иметь, еще не зная об их существовании в том или ином месте. Желания души вошли в земную ноосферу, погуляли там, дернули какие надо нити: и вещички, и самолетик уже мои, под столом и на столе.
Здесь курят. В углу обнимаются. На стуле у стены человек в полуобморочном состоянии, голова на коленях, рука на полу. К ногам полутрупа подходит кот, трется. Кот гибкий. Все покрыто смачным воздухом. На окнах зала жесткие темные шторы. Липкий полумрак уже впустил меня и всосал. Словно, высосал меня странный беспредметный мир шашлычной. Таких миров в городах сотни – и тысячи рабов шутят, молчат, пьют и веселятся медузам подобные; им и этот полумрак и пустота с теснотой. Но почему же они не оживают?
Уже второй раз роняю кусок с вилки на пол, но стул придвинуть не могу. Почему-то руки стали длинными. В глазах моих, как бы свет померк, оказывается я взглянул на часы, оставалось пять минут до начала свидания с женой. Я некрасиво доел. Самолет за это время превратился в ракушку, и все-таки я сунул Это в карман. По дороге к двери я сам толкнул человека в очках, он сидел с зеленым портфелем на коленях, он ничего не сказал, а поперхнулся.