Но Шинья! Господи, бедный Шинья!
Отчего это он бедный?
Он страдал и мучился. Сейчас я расскажу об этом.
Сначала о страданиях.
Да, фабрика его будет отстроена. Но предстояло второе рождение заслуженной бабушки. Вместо паровой машины, этого чуда современной техники, приводить в движение пилораму снова будет колесо с лопаточками, погруженное в Путну. Огонь сильно напроказничал и по решению высшего руководства был изгнан с пилорамы. По мнению Шиньи, это было неумное решение, это регресс, возвращение в пещеру! Из директора фабрики он снова превратится в обычного пильщика. Работа лишится былого блеска. Не будет котла, сухопарника, вентилей, не будет цепной решетки с колосниками, не будет топки. Исчезнут трубки, не будет слышно волшебного шипения пара. Не будет дрожать стрелка манометра. Останется только запруда, плотина, колесо, и Путна снова начнет приводить в действие полотна пилорамы. Это же возврат в средневековье! Все снова будет зависеть от горного ручья и его капризов, которым придется подчиняться. Боже, как это жалко и унизительно! Он, Шинья, из полновластного короля превратится в жалкого регента. Он станет рабом, подчиняющимся диктату дикой водной стихии.
Бедный Шинья! Не поэтому ли ты так остервенело стрелял по звездам?
Теперь о мучениях.
Они начались после ухода мастеров, но, слава богу, были непродолжительны. Но мучился он сильно от какой-то внутренней болезни. Я скажу, что всякое зло возникает изнутри. На этот раз оно, так сказать, поразило внутренности Шиньи. В животе несчастного директора-погорельца началась настоящая буря, и я даже не знаю, смогу ли я ее описать. Иногда думаешь, что вот, все уже прошло, но, оказывается, ничего не прошло, а только на время затаилось, и когда это понимаешь, то не хочется жить дальше. Но человеку не дано знать будущего, поэтому он остается в живых и даже выздоравливает. Шинья успевал отойти от двери всего на три шага. Каждый раз, натягивая штаны, он думал, что все, наконец. Прошло. Но неудержимый понос продолжался. Это был ураган, торнадо, и после каждого такого приступа наш друг бледнел как полотно. «Ах, — стонал он, — мне конец. Ах, ах! Что делать? Ох, ох, ох!»
Мы заварили ему дубовую кору, и он послушно, как ребенок, пил отвар. Но это не помогло положить конец его мукам. Его продолжало немилосердно нести, болезнь не давала ему передышки. Но приходилось терпеть, тем более что в его болезни виноват был только он сам. Три метра от двери, потом назад. Это был уже привычный, выверенный маршрут. Но он никак не мог привыкнуть — об этом красноречиво говорил его страдальческий взгляд. Прежде чем усесться, он вертелся как волчок, и мы с Берндом всерьез спрашивали себя, не разорвет ли его сейчас. Дело было плохо. Ой как плохо!
Только на следующее утро Шинья упал на лежанку и заснул беспробудным сном. Мы рассмеялись, взяли лопаты и привели двор в порядок. Снова наступил мир в долине.
Шинья был настоящий мужчина.
На лице его не было никаких следов перенесенного страдания, когда он встал со своего одра и вышел из дома. Он раскинул руки, обнял нас за плечи и притянул к себе. Как три неразлучных звезды, мы неподвижно стояли и смотрели на величественные горы.
По двору прошли двое рабочих с фланцами на плечах.
— Пошли! — сказал вдруг Шинья, повернувшись к Бернду. Мы пошли в дом. Не спеша, с таинственным видом, Шинья открыл шкаф, вытащил оттуда какой-то предмет и с быстротой молнии повернулся к нам. Лицо его расплылось в широкой улыбке, в руке он держал маленький завязанный мешочек. Никогда не забуду, как этот рослый, грубо скроенный и крепко сшитый человек, как благонравная девица, сделал церемонный книксен.
— Это от Ма-а-арии! — пропел он дрожащим от восторга голосом.
— Спасибо, — смущенно и растроганно пробормотал Бернд.
Мария — это девушка, которая не отходила от Бернда ни на шаг в тот день, когда он появился у кузнеца. Бернд много говорил о ней во время наших ночных разговоров у печки. Один раз она перегнулась через стол, и ее груди прижались к руке Бернда. Может быть, это произошло случайно, но Бернд придерживался иного мнения на этот счет, и, черт возьми, он был прав! Во всяком случае, девочка о нем помнила! У меня на языке вертелся вопрос, но я его так и не задал. Какая чушь. Мы оба были до крайности истощены до того, как попали на лесопилку.
В мешочке оказались сладкая булочка, две сигареты и записка с приветом, написанная на немецком языке! Она говорит по-немецки? Нет, но она сумела написать несколько немецких слов. Наверное, она очень старалась, и письмо далось ей с большим трудом. Мы были растроганы и тут же закурили сигареты — сигареты от Марии. Шинья улыбался. Мы тоже.
Думая о времени, проведенном на лесопилке, я вспоминаю еще один случай.
— Старик должен подстрелить медведя, — сказал однажды утром Шинья, достал свой старый немецкий карабин и широким шагом направился к домику рабочих.
Там он вручил ружье Пардо, самому старшему из поденщиков. Мы пошли за Шиньей и стояли рядом, когда он давал рабочему указания. Это было великолепное зрелище, несмотря на то что мы не понимали ни слова. Речь шла о том, что медведь должен быть застрелен. Пардо, прищурив глаза, обеими руками прижимал винтовку к груди. Этот человек был одержим охотой, это было заметно с первого взгляда. Теперь перед нами стоял не смирный поденщик, а дикий охотник, горный бродяга. Шинья хорошо знал своих людей. Он знал их силы, их добродетели и, в не меньшей степени, их тайные страсти. Никто, кроме этого худого пильщика, не мог знать, где сейчас можно было найти медведя, никто, кроме него, не мог бы этого медведя застрелить.
— Сервус, — сказал Пардо и пошел прочь.
Мы, улыбаясь, смотрели ему вслед. Зажатый в правой руке карабин блестел на утреннем солнце.
— Где прячется медведь? Где Пардо его встретит? — спросил я Шинью.
— Это знает один только Пардо, — ответил Шинья.
— Ты думаешь, он его убьет?
— Ха-ха, кто же может знать это наверняка? Но если кто и убьет, так это Пардо. Посмотрим, он вернется сегодня — днем или к вечеру.
— Но он же не сможет дотащить сюда убитого медведя один!
— Нет. Ты видел у него длинный нож. Он разделает медведя в лесу. Завтра мы пойдем и возьмем его.
— Нас не опередят лисы и дикие кошки или другие хищники?
— В первую ночь нет, особенно если Пардо точно знает, где находится медведь, и если он находится на снегу.
— Вот такие дела! Я волнуюсь, — сказал Бернд.
— Я тоже, — согласился я. Жгучее ожидание оживляло. День стал интересным. В прекрасном настроении мы пересекли двор и вернулись к дому. Я несколько раз оглянулся и посмотрел в том направлении, где исчез в лесу Пардо. Сейчас он ищет медведя! — подумал я. Сейчас он его находит! Или медведь живет выше в горах? Медведи очень сильные животные, у них мощные лапы и когти, как кинжалы. К тому же они рожают зимой детенышей. Пардо! — думал я. Пардо! Какой же ты замечательный старик! Но меня очень скоро отвлекли от мыслей об одиноком охотнике и буром гиганте. В середине двора начли происходить интересные вещи. Кокош снова яростно протестовал против своего вынужденного монашества. Это всегда было очень весело и очень смешно, Шинья получал от этого такое озорное удовольствие, что потом долго смеялся и острил, вспоминая проделки Кокоша. Как он протестовал? Делал он это так: с достоинством, почти тяжеловесно, выходил он во двор. Спектакль он мог устроить в любом месте, но предпочитал свободное пространство, где было меньше штабелей, стволов и чурбаков. Кокошу требовалось много места. Он выходил важно, как вельможа, которому есть что поведать миру. Епископский посох хвоста был обычно вертикально задран в небо. Это означало: внимание! Внимание в двояком смысле — как проявление интереса и как проявление почтения к благородной особе столь высокого ранга. Он медленно поднимал ногу, потом так же медленно ее опускал, делая при этом небольшой шаг вперед. «Пык-пык-пык», — приговаривал он почти неслышным утробным голосом. Следующий шажок он делал быстрее. Снова раздавалось: «Пык-пык-пык». Гребешок его начинал вздуваться. Теперь Кокош раздувал зоб, издавая при этом непередаваемый горловой звук. Потом он яростно поднимал клюв и изо всей силы клевал кусок коры под ногами. Это был не просто клевок, это было больше похоже на трепку, которую он задавал гнусному, омерзительному противнику, образ которого являлся в этот момент его распаленному воображению. Это укрощение заканчивалось с быстротой молнии, а потом начиналось то, что мы называли протестом, возмущением, бунтом, невообразимым и донельзя веселым представлением Кокоша: он начинал носиться по кругу, кудахтал, бил крыльями, взметая с земли облака снега, коры, песка и щепок, он бросался на воображаемых кур — на великолепных, жирных, красивых кур, прогибавшихся под ним. В своих фантазиях Кокош топтал весь птичник, не забыв ни одной курочки. Каждый год он брал на мушку всех своих воображаемых кур. Он делал это с такой страстью, что мог бы вдохновить и любую настоящую курицу. Этот танец заканчивался только после того, как петух выбивался из сил. Бедный Кокош! Но мы от смеха держались за животы. Шинья отпускал остроты, которые я здесь не стану повторять, так как это может кому-то показаться неприличным. Но остроты были хороши, поверьте мне на слово. Мы были не слишком сдержанными на язык парнями.