Те же настроения были характерны практически для всей левой интеллигенции, и трагизм положения состоял, да и по-прежнему состоит в том, что радикализм левого теоретизма постоянно спотыкался, если не разбивался, о практику политических и культурных реальностей тех стран, где антибуржуазные принципы закладывались в основу социального строя.
Отсюда ощущение постоянной раздвоенности и разочарования, лихорадочные попытки обретения «теоретического эквивалента» несостоявшимся надеждам: если к середине 60-х гг. Rive gauche[12] отверг советский вариант, то на рубеже 60-70-х гг. ему на смену пришла нервная восторженность перед маоизмом, уступившая, (естественно, — можем мы сказать, высокомерно усмехаясь) очередному краху иллюзий. Но при любой смене политических ветров неизменным всегда оставалось одно: неприятие буржуазности и всего того комплекса культурных, социальных и нравственных явлений, что за ней стоит. При этом буржуазность в теориях леворадикальных французских постструктуралистов отождествляется с общечеловеческим, в результате общечеловеческие ценности начинают восприниматься как буржуазные и строгого теоретического разграничения между ними не проводится.
Но мне бы не хотелось много об этом говорить: хотя все движение «телькелистов», если включать туда и Барта, и было симбиозом политической ангажированности и литературной авангардности (явление настолько характерное для XX в. и появляющееся столь часто, что, по крайней мере в данный момент, оно вряд ли способно вызвать особый интерес), все-таки специфическим предметом нашего исследования является постструктурализм в целом, где представлены различные политические и социальные ориентации.
Барт и дух высокого эссеизма
Трудно понять роль Барта для формирования литературной критики постструктурализма, не учитывая одного, хотя и весьма существенного, факта. Разумеется, нельзя отрицать значения Барта как теоретика постструктурализма, как создателя одного из первых вариантов деконструктивистского литературного анализа — все это несомненно важно, но, на мой субъективный взгляд, не самое главное. Чтобы довольно сложные (и еще более сложно сформулированные) теории и идеи Дерриды, Лакана, Фуко и т. д. перекочевали из «воздушной сферы» эмпирей «высокой» философской рефлексии в «эмпирику» практического литературного анализа (даже и при известной «литературной художественности» философского постструктурализма, склонного к «поэтическому мышлению», о чем уже неоднократно говорилось и еще будет говориться в разделе о постмодернизме), был нужен посредник. И таким посредником стал Барт — блестящий, универсально эрудированный эссеист, сумевший создать поразительный симбиоз литературы, этики и политики, злободневная актуальность которого всегда возбуждала живейший интерес у интеллектуальной элиты Запада. Кроме того, в Барте всегда привлекает искренность тона — неподдельная увлеченность всем, о чем он говорит. Иногда создается впечатление, что он самовозгорается самим актом своего «провоцирующего доказательства», свободной игры ума в духе «интеллектуального эпатажа» своего читателя, с которым он ведет нескончаемый диалог. Вообще представить себе Барта вне постоянной полемики со своим читателем крайне трудно, более того, он сам всегда внутренне полемичен, сама его мысль не может существовать вне атмосферы «вечного агона», где живая непосредственность самовыражения сочетается с галльским остроумием, и даже лукавством, и на всем лежит отпечаток некой публицистичности общественного выступления. Даже в тех отрывках, которые при первом взгляде предстают как лирические пассажи интимного самоуглубления, необъяснимым образом ощущается дух агоры, интеллектуального ристалища.
Я вовсе не хочу сказать, что тексты Барта — легкое чтение (если, конечно, не сравнивать их с текстами Дерриды, сложность которых, помимо прочего, обусловлена преобладанием философской проблематики и терминологии — все сравнения относительны), просто их большая привязанность к литературной и социальной конкретике, к довлеющей злобе дня обеспечивали ему более непосредственный выход на литературоведческую аудиторию. В результате знакомство последней со многими понятиями, концепциями и представлениями постструктурализма — того же Дерриды, Лакана, Кристевой и прочих — шло через Барта, и налет бартовской рецепции постструктуралистских идей отчетливо заметен на работах практикующих постструктуралистских критиков, особенно на первоначальном этапе становления этого течения.
Барт сформулировал практически все основные эксплицитные и имплицитные положения постструктуралистского критического мышления, создав целый набор ключевых выражений и фраз или придав ранее применяемым терминам их постструктуралистское значение: «писатели/пишущие», «письмо», «нулевая степень письма», «знакоборчество», сформулированное им по аналогии с «иконоборчеством», «эхо-камера», «смерть автора», «эффект реальности» и многие другие. Он подхватил и развил лакановские и лингвистические концепции расщепления «я», дерридеанскую критику структурности любого текста, дерридеанско-кристевскую трактовку художественной коммуникации[13]. Классическое определение интертекста и интертекстуальности также принадлежит Барту.
Хотя при этом он и не создал ни целостной системы, ни четкого терминологического аппарата, оставив все свои идеи в довольно взбаламученном состоянии, что собственно и позволяет критикам различной ориентации делать из его наследия выводы, порой совершенно противоположного свойства. В частности, Майкл Мориарти в одном из примечаний, говоря, казалось бы, об одном из основных положений бартовской теории, отмечает, что «различию между текстом и произведением не следует придавать ту концептуальную строгость, от которой Барт пытается держаться подальше» (323, с. 231). К тому же Барт очень живо реагировал на новые импульсы мысли, «подключая» к ним свою аргументацию, основанную на огромном разнообразии сведений, почерпнутых из самых различных областей знания.
Чтобы не быть голословным, приведем несколько примеров. На страницах «Тель Кель» долго шли бурные дискуссии о теоретических основах разграничения читабельной и нечитабельной литературы, но именно Барт дал то классическое объяснение соотношения «читабельного» и «переписываемого» (lisible/scriptible), которое и было подхвачено постструктуралистской критикой как бартовское определение различия между реалистической (а также массовой, тривиальной) и модернистской литературой.
«Эстетическое правдоподобие», «докса»
Майкл Мориарти, суммируя те черты в теоретической рефлексии Барта об «эстетическом правдоподобии» (le vraisemblable esthetique) как о внешне бессмысленном описании, загроможденном бесполезными деталями быта, где трактовка правдоподобного совпадает с точкой зрения «традиционной риторики», утверждавшей, что «правдоподобное — это то, что соответствует общественному мнению — доксе (doxa)» (Барт, 73, с. 22), пишет: «Барт следует за Аристотелем вплоть до того, что принимает его различие между теми областями, где возможно знание (научное — И. И.) и теми сферами, где неизбежно господствует мнение, такими как закон и политика» (323, с. 111). Здесь действует не строгое доказательство, а «лишь фактор убеждения аудитории. Убеждение основывается не на научной истине, а на правдоподобии: то, что правдоподобно — это просто то, что публика считает истинным. И научный и риторический дискурс прибегают к доказательствам: но если доказательства первого основаны на аксиомах, и, следовательно, достоверны, то доказательства последнего исходят из общих допущений и, таким образом, они не более чем правдоподобны. И это понятие правдоподобного переносится из жизни на литературу и становится основанием суждений здравого смысла о характерах и сюжетах как о „жизнеподобных“ или наоборот» (там же).
Барт (считает Мориарти) вносит свою трактовку в эту проблему: «Он не столько принимает авторитет правдоподобия как оправданного в определенных сферах, сколько просто возмущен им. „Правдоподобные“ истории (основанные на общепринятых, фактически литературных по своему происхождению, психологических категориях) оказываются исходным материалом для юридических приговоров: докса приговаривает Доминичи к смерти» (там же, с. 111). Барт неоднократно возвращался к делу Гастона Доминичи, приговоренного к смертной казни за убийство в 1955 г., подробно им проанализированному в эссе «Доминичи, или Триумф Литературы» (83, с. 50–53). Как пылко Барт боролся с концепцией правдоподобия еще в 1955 г., т. е. фактически в свой доструктуралистский период, можно ощутить по страстности его инвективы в другой статье, «Литература и Мину Друэ»: «Это — еще один пример иллюзорности той полицейской науки, которая столь рьяно проявила себя в деле старика Доминичи: целиком и полностью опираясь на тиранию правдоподобия, она вырабатывает нечто вроде замкнутой в самой себе истины, старательно отмежевывающейся как от реального обвиняемого, так и от реальной проблемы; любое расследование подобного рода заключается в том, чтобы все свести к постулатам, которые мы сами же и выдвинули: для того, чтобы быть признанным виновным, старику Доминичи нужно было подойти под тот „психологический“ образ, который заранее имелся у генерального прокурора, совместиться, словно по волшебству, с тем представлением о преступнике, которое было у заседателей, превратиться в козла отпущения, ибо правдоподобие есть не что иное, как готовность обвиняемого походить на собственных судей» (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 48–49).