Усадебную жизнь Гончаров прямо связывает с ушедшим веком – бездеятельным, патриархальным, романтическим, а Петербург – с утверждающейся практической, рассудочной эпохой.
После идиллических Грачей жизнь в Петербурге видится Адуеву антипоэтической, мрачной и скучной. «…На него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. «Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, – думал он, – или горка, или зелень, или развалившийся забор», – нет, опять начинается та же каменная ограда одинаковых домов, с четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево – всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора, и выхода взгляду: заперты со всех сторон, – кажется, и мысли и чувства людские также заперты».
В основе планировки Петербурга, задуманного как «европейский» город, – четкость, регулярность, сориентирован-ность соединенных по большей части между собой фасадов зданий на улицы. Все это придает Петербургу упорядоченность, стройность и однообразие, но не мило русскому человеку.
Городской пейзаж провинциального города, как, впрочем, и Москвы, определяли замкнутые в себе, территориально обособленные особняки или усадьбы. Вдоль улиц вынесены заборы или ограды, а сам дом прячется в глубине двора, скрытый деревьями. Каждый дом имеет свою «физиономию», неповторимый вид.
Александр, глядя из окна своей квартиры на серые петербургские улицы, с тоской вспоминает родной губернский город. «Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, – купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой. Другой дом – точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской крышей, дом давней постройки… <…> Подле него кокетливо красуется дикенький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат надгробные плиты. Присутственные места – так и видно, что присутственные места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А пройдешь там, в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух, начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина, а неподвижность, а скука – и на улице и в людях тот же благодатный застой! И все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей».
В провинциальном городе и Москве дом людей семейных являл собой, по выражению Гончарова, «полную чашу». Вот как он описывает дом своей матери в Симбирске, где он вырос и куда вернулся по окончании университета. «Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры, утки – все это населяло оба двора. Амбары, погреба, ледники были переполнены запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной дворни. Словом, целое имение, деревня» («На родине»).
Богатые люди в Москве и провинции имели свои оранжереи, где выращивались апельсины и лимоны, персики и ананасы. В Петербурге же цитрусовые были исключительно привозные, а потому и стоили там недешево.
Привозили в северную столицу не только заморские, но и свои, российские фрукты и овощи, вплоть до соленых огурцов и капусты, картошки и репы, к немалому удивлению приезжих, продававшихся поштучно; естественно, что и цены на продукты в Петербурге по сравнению с общероссийскими были высоки.
Теснота петербургской жизни не давала возможности жителям заводить свое хозяйство. Исключение представляли только мало чем отличавшиеся от деревни петербургские окраины, например, Петербургская сторона или дальние линии Васильевского острова. «Где там этакого огурца увидишь!» – восклицает камердинер Александра Евсей, возвратившийся с хозяином после восьмилетнего отсутствия из Петербурга в Грачи, – и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить – ничего в заводе нет».
Удивляет жителей Грачей и то, что в петербургском доме Адуева не готовили («Там холостые господа стола не держат»), а брали провизию в лавочке. «Все в лавочке есть, – объясняет Евсей, – а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!»
И в Москве, и в провинции на всем лежит «печать семейственности». Здесь больше ценят удобства, чем изящество. Москва и провинция любят обедать у себя дома, семейно. Даже бедные холостые люди обедают в основном дома, а если вне дома, – то у какого-нибудь знакомого семейства, но чаще всего у родных.
Здесь все друг друга знают, все друг другом интересуются. Великую роль в российской провинции, как и в Москве, играет родство. «Не любить и не уважать родни в Москве, – отмечает Белинский, – считается хуже, чем вольнодумством. Вы обязаны будете знать день рождения и именин по крайней мере полутораста человек, и горе вам, если вы забудете поздравить хоть одного из них» («Петербург и Москва»).
В Петербурге провинциалу грустно и неуютно. Если он приедет к своей петербургской родне или обратится с рекомендательным письмом к столичным знакомым, то его ждет довольно прохладный прием. «Он думает: вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы: все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают… Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются выпроводить… Всё назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да какие-то холодные, нелюдимые лица.
А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются все, и встречный и поперечный. Сосед там – так настоящий сосед, живут рука в руку, душа в душу; родственник – так родственник: умрет за своего…» («Обыкновенная история»).
Столичный «прозаизм»
Петербург не приемлет непосредственности, простоты, сердечности в отношениях, характерных для провинции. В адуевских определениях его как города «искусственных чувств, безжизненной суматохи», «поддельных волос, вставных зубов» слышится голос самого Гончарова, провинциала, с трудом враставшего в петербургский быт.
Петербург, по своей сути, «антиромантичен» – «…там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить ее темные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам…». По мнению Адуева-старшего, восторженность Александра неуместна именно в Петербурге, где «все уравнено, как моды, так и страсти, и дела и удовольствия, все взвешено, узнано, оценено…». «Напрасно ты приезжал…» – часто повторяет дядюшка племяннику. «…Ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня… да у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку… Ты вон изнежен и избалован матерью, где тебе выдержать все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать».
Рисуя собирательный портрет петербуржца и москвича, Белинский словно предвосхищает разницу между Александром и Петром Адуевыми: «Есть мудрые люди, которые презирают всем внешним; им давай идею, любовь, дух, а на факты, на мир практический, на будничную сторону жизни они не хотят и смотреть. Есть и другие мудрые люди, которые, кроме фактов и дела, ни о чем знать не хотят, а в идее и духе видят одни мечты» («Петербург и Москва»).
Петр Иванович Адуев – петербуржец в его полном проявлении. Он сдержан, умеет владеть собой, слывет за деятельного и делового человека. К нему, как обладающему деловыми связями, часто обращаются за протекцией.