И вот я вас хочу спросить, Илья Сергеевич: вы-то, архитекторы, разве не уяснили, что это значит для человека — жить в своем доме! Не в квартире, где для тебя кто-то воду горячую в трубы подал, свет подтянул и газовую плиту поставил, а в доме, построенном собственными руками, от фундамента до конька на крыше.
Я здесь многих повидал, кто дома сам строит, без чертежей и смет казенных, без технадзора и архстройконтроля. Смотрел я на них и завидовал, честное слово. Вот истинное назначение человека на земле — строить самому Дом по собственному замыслу, а не по чужим бумажкам, рожденным бог знает каким хитрецом и ученым мужем. Я только потому себя с институтом примирил, что не до конца эту мысль додумал: а что такое Дом с большой буквы для человека. Это ведь не только четыре стены, где он спит и пеленает собственных детей… Это нечто большее — и создает его тоже наш брат-строитель… И архитектор, скажете вы. Но что тут остается для архитектора, я не понимаю пока. У нас, как видите, и в инженере не нуждаются, когда для себя строят. Не расскажете ли вы мне, Илья Сергеевич, на досуге: зачем вообще сегодня архитектура, раз она не имеет отношения к Своему Дому. Я имею в виду, что архитекторы были нужны раньше, а сейчас кругом все делается на потоке, на технологической линии.
Ради бога, не поймите, что я тут сумасбродствую и ставлю лично вас под сомнение. Но я хочу знать наверняка: правильно ли я теперь вижу свою профессию и свое место в ней. Надоело жить иллюзиями и элементарным враньем… С уважением, ваш Терентий».
«Милый Теша! Письмо твое получил и долго думал, прежде чем отвечать, ибо в нем столько вопросов, на которые я не могу сразу ответить. Мне кажется, что ты собственной судьбой и муками сам найдешь на них ответы, которые я не в силах сформулировать.
Ты переживаешь сейчас трудный период, и вряд ли я могу быть тебе наставником. Сокровенным путем приходит каждый из нас к любви к своему Дому, о котором ты впервые задумался. Иным учителям кажется, что не допускать молодежь к творческим размышлениям, к мукам возрождения, которые им необходимо пережить, — это и есть их главная задача. Они либо тащат нас назад в древность, либо раскладывают готовые кальки чертежей, по которым уже предначертано все будущее…
Я не из таких, как ты сам понимаешь. Я только знаю, что наше отечество, наше поколение само искало прообраз будущего своим нелегким путем. Я стал зодчим, потому что зодчий всегда устремлен в будущее, полон стремлений угадать в задуманных городах идеал своей нации. Наша молодость совпала с поразительным по энергии периодом истории, и, прости, но мы много нафантазировали. Во многом, видимо, мы заблуждались, наивно думая, что все должны жить по нашим рецептам. В войну у меня было время проверить прочность гипотез молодости, когда моя батарея гвардейских минометов сжигала целые гектары пространства, где были и старинные села, и спешно построенные поселки, и жестоко ощетинившиеся ради смерти нашей нацистские бастионы и доты… И, увы, отличные дома.
Я понял тогда, что призвание строителя надо выстрадать, а не получить его в обмен за усидчивую доверчивость к наставникам. Наше дело такое древнее и длинное, такое непредсказуемое по последствиям, что недаром раньше зодчий был и философом, и художником, и в чем-то колдуном для непосвященных.
Зодчие улавливали тайную связь между созданным ими пространством и человеческой психологией. «Волчье логово» под Растенбургом, где я был в момент наступления в Восточной Пруссии, — пример жуткого в своей обнаженности железобетона, который давил на нас — русских солдат — своей серостью и безликостью. Человек там уничтожен — там только приказ и команда могут обитать…
Я боюсь с тех пор такого плоского сухого бетона. И когда ты мне пишешь, что вообще не понимаешь, зачем нужен сегодня архитектор рядом с инженером, мне становится страшно. Если этот вопрос задаешь ты, который в то же время видит, как трудно и целительно строить свой Дом от фундамента до крыши, значит, что-то случилось с нами как нацией, обществом, страной. Значит, красота уже не нужна вам — юным, поглощенным торопливым стремлением занять свое место в мире.
Ты знаешь, что я ушел с проектной работы, потому что не могу примирить свое понимание зодчества со стремлением натыкивать везде безликие казармы вместо одухотворенных, живых зданий, какие я только и умел строить. Каждое из них я задумывал как диалог с теми, кто будет в них жить, радоваться, взрослеть, воспитывать новое поколение. Так строили крестьяне свои дома, которые, кстати, описываешь в своей глубинке и ты. Мудрость зодчества в том, что на нем лежит печать нации, морали тех, кто им занят. Инженер универсален. И поэтому, может быть, мы не можем понять друг друга, юный мой, собеседник. Поэтому я склонен не давать тебе рецептов, я просто надеюсь на время и на то, что само небо, земля, поля, среди которых ты возводишь свой элеватор, подскажут тебе: а нужен ли вообще зодчий, поэт и фантазер в этом стремительном и полном заблуждений мире…
Остаюсь твой Илья Серебряков».
X
Известие о том, что Грачев снят с работы, принес Кирпотину Мильман, когда, опоздав на полтора часа, явился без жены, один с нервически вздрагивающим подбородком и в наспех одетых несуразных калошах.
Мильман стоял в передней в натекших сиреневых лужицах и сбивчиво что-то рассказывал, называл имена, фамилии, какие-то ведомства и отделы министерства, в которых долго и с разными вопросительными приписками ходило утверждение необычных учебных планов, но всего это обескураженный, побледневший Николай Иванович запомнить не мог. Он смотрел, как Мильман с наполовину облысевшей головой, склеротическими жилами на шее и впалыми сухими щеками шевелит дряблым ртом, и ему казалось, что он оглох, видит только артикуляцию рта декана: то презрительно кривящегося, то вытянутого в трубочку, то плоского, с трясущейся нижней отвислой губой. Дарья Андреевна нашлась быстрее всех. С подкрашенными ресницами, подобранная и помолодевшая в праздничном платье с ниткой жемчуга, она вышла в переднюю и повелительно раздела Мильмана, заткнула его пыжиковую потертую шапку в шкаф и скомандовала:
— Не вас сняли! Что вы, как мокрые крысы трясетесь! У всех Новый год, где Эльвира Марковна?
И когда Мильман бестолково уселся на край высокого стула за накрытым столом, где были расставлены шпроты, заливное, острый с хренчиком салат и буженина, она сунула ему в руку бутылку, велела распечатать ее, а сама пошла за супругой декана. Кирпотин, деревянно сидя с другой стороны стола, понемногу обретал слух, он уже слышал, как Мильман говорил о какой-то построенной вне плана гигантской лаборатории на задах института, за гаражами и складами, о сотрудничестве Грачева с Задориным, однако и это никак не увязывалось в голове экстраординарного профессора. Прекрасная идея дать образование опытным дельным людям никак не могла быть поводом к отставке хотя и не совсем деликатного, но, в целом, энергичного и толкового директора института. Кирпотин с недоумением вспоминал округлые уверенные жесты Грачева, его решительный, властный тон, вызывающий у него в последнее время даже определенное уважение и зависть, и не приходил ни к какому выводу. Что-то не сработало в механизме инстанций, рассматривающих утверждение учебных планов, так честно, со знанием дела составленных им — Кирпотиным, где-то не разобрались, увидели посягательство на букву закона — и вот… Грачев пострадал. А он — Кирпотин — исполнитель и двигатель всего дела?..
— Может быть, были какие-нибудь финансовые нарушения? — с надеждой спросил он умолкшего на мгновение Мильмана.
— Что вы, Николай Иванович. У нас в институте две комиссии прошлый месяц были. Хоздоговора́ даже, и то в балансе. Зарплаты, правда, не хватало, и мы брали в счет следующего квартала, но за это не снимают. Я же говорю: письмо кто-то написал из обиженных, а оно рикошетом — в министерство. Разве бы Грачева сняли, если бы не письмо… Ведь устное «добро» было, а теперь? Теперь разве получишь «добро», если так не сработало… Завистники — ясное дело. Грачев-то в член-коры метил, ясно?
Кирпотин опять не понял, какое письмо сработало, а какое «добро» нет. Он вообще плохо разбирался в механике управления, чувствуя себя чужим на кафедре. Вернулась Дарья Андреевна с супругой Мильмана — пышной дамой в кружевном темном платье со следами пудры на полных желеобразных щеках. Пальцы ее были в массивных золотых кольцах, которые, казалось, уже навеки не снять с фаланг, ибо они оплыли с обеих сторон, как кора дерева затягивает стальной обруч. Женщины засуетились, пригласили еще соседей: молчаливого озабоченного завлабораторией сварки и его жену — белокурую накрашенную хохотушку. Задвигались стулья, зазвенела посуда, упали на пол первые вилки — и уже понеслось к курантам время под стеклярусной чешской люстрой, на соломенных цветастых салфеточках, оберегающих полировку, и Кирпотин, оцепенелый и недоумевающий, выпил, не разбирая, сначала одну рюмку, зло обжегшую губы ему, потом, после крепкого тоста завлабораторией — вторую, твердо помня еще, как выразительно-каменно глядела на него с другого конца стола Даша.