Потом все закружилось у него в глазах, обычно четко фиксирующих детали: танцующий Мильман в подтяжках, с блестящей лысиной и отвислым животом, сердито и звонко говорящая что-то мужу блондинка с неестественно огромными ресницами и круглыми бляшками деревянных бус, свисающих у нее с наклоненной шеи, громадный коричнево-шоколадный торт со свечами, которые все почему-то гасили, дуя вкось и нелепо оттопыря губы… Дальше он ничего не помнил, потому что глаза заволокло мглой, и он провалился куда-то вниз, неудобно и больно подогнув ноги.
Там, в небытии, перед ним отчетливо возникла короткая, со скрещенными на груди руками фигура, странно знакомая и вместе с тем непропорциональная в размерах головы и рук, покрытых старческой гречкой. Ослепительный нимб светился из-за яйцеобразной головы. Рот, сложенный для дутья в трубочку, сизый, бескровный, дул на него со всей силой, и Кирпотин начал лихорадочно шарить вокруг, ища, за что бы ухватиться. Но вокруг была абсолютно отполированная блестящая эпоксидным лаком поверхность, тоже до тошноты знакомая, и ноги заскользили по ней с ускорением, которое, очевидно, можно было бы высчитать, если определить массу тела и силу дутья, но он с ужасом понял, что забыл даже формулу инерционного движения, и только, раскорячась и балансируя в воздухе руками, скользил, чувствуя, как звенят барабанные перепонки от ветра…
Вдали почудилось ему лицо дочери Оленьки — бледное, с отвислыми волосами и желтыми пятнами роженицы, и он хотел закричать ей, попросить помощи у единственного человека, которому отдал все, но не было сил на этом ветру произнести даже слова, и он только мычал, чувствуя, как разогреваются подошвы от трения. «Какой коэффициент скольжения?» — пронеслось в мозгу, и он снова провалился, сопровождаемый громким хохотом дувшего ему в грудь великана…
Приехавшие через десять минут на «скорой помощи» студентка-медичка и пожилой фельдшер констатировали кровоизлияние в мозг у профессора политехнического института Николая Ивановича Кирпотина, пятидесяти восьми лет. Завлабораторией с осоловелыми глазами, крепко, впрочем, держась на ногах, помог фельдшеру отнести профессора в машину. Стоя на ветру возле заднего колеса, они жадно закурили, пряча сигареты в рукаве, и завлаб, потирая снегом лоб, спросил:
— Может, зайдешь, тяпнешь? Все-таки Новый год?
Фельдшер затянулся, словно раздумывая, и ответил:
— Нет, брат, у меня служба. Третьего вот отвозим, а до утра далеко… Ну, бывай…
И он, кряхтя, влез сзади в фургончик, потому что впереди, прижав платок к губам, сидела с сухими немигающими глазами Дарья Андреевна.
XI
Они возвращались обратно тем же путем — вдоль отвесных обветренных меловых скал, на которых отдельными карнизами лежал снег. Они уже не обращали внимания на эти снежные карнизы, в любую минуту способные рухнуть на них, на наледи, по которым скользили и хрустели их лыжи, на крики сорок, которые эхом отдавались среди каменных нагромождений.
Они спешили, торопясь уйти от места, где провели новогоднюю ночь — самую горькую и печальную в своей молодой жизни. Они не знали, что у них будет еще много таких ночей впереди, когда не хочется жить и кругом только мрак и пустота. Но те ночи будут уже порознь, потому что после такого люди уже не могут оставаться близкими и уважать друг друга, надеясь на понимание и поддержку…
Артем шел впереди, временами забываясь и резко вырываясь, но потом спохватывался и останавливался, жадно ел с ладони крупный, пахнущий колодезной водой наст и ждал, когда она, тяжело дыша, не подойдет поближе. Тогда он, не смотря ей в лицо, спрашивал: «Передохнешь?» Но девушка только всхлипывала и отрицательно мотала головой. И они шли дальше…
Если бы все закончилось тогда, в минуту его напора и ее оскорбительно-издевательского ответа… В конце концов, Лена была права, отстаивая свое достоинство. И даже когда она заплакала, упав в конвульсивных рыданиях на спальник, он испытал к ней настоящую жалость и сразу простил ей обиду за отца, которого она просто не знала по-настоящему и судила как все, по-обывательски…
Нет, его прозрение пришло позже, много позже… Наплакавшись, Леночка угрюмо встала, как-то боком прошла к рюкзакам, закопошилась в них, что-то разыскивая. Запахло кремами, духами. Закипел чайник, и ему тоже пришлось очнуться от оцепенения, заварить чай и достать продукты. При этом они задевали друг друга локтями, искоса видели, как стемнело за окном, отчего пришлось зажечь свечу. Обстановка переменилась, они освоились и молча пили чай, уже не избегая взглядов друг друга, но по-прежнему молчали.
Он думал, что все-таки она чертовски обворожительна — его подруга детства и юности, которую во дворе недаром звали «принцессой» еще в начальных классах. Уж о ком, а о Леночке никогда не было сплетен, и парни завидовали, что только ему — Артему — она разрешала носить портфель из школы и давала списывать по английскому. Впрочем, он сам перестал ее просить об этом, узнав, как она небрежно сказала подругам: «Темочка герундий от ерундия не отличает — это у него наследственное…» «Почему это пришло в голову именно сейчас?» — подумал он, вспомнив, как давался ему язык — на одном самолюбии и желании доказать ей.
Он впервые остро увидел всю свою короткую жизнь, в которой эта девочка, скрытая и манящая, так много определяла. Рисовать он начал в седьмом, чтобы быть с ней в одной редколлегии газеты. В институт, вопреки желаниям родителей, пошел по ее совету, данному как бы между прочим. Помнится, что она тогда рассказала об одной клиентке отца, которая вышла замуж за строителя. Супруги по нескольку лет жили за границей, где муж строил металлургические заводы, а жена переводила всякие патенты, рекламы и прочую муру. «Знаешь, Темочка, в нашем городе это единственная возможность выйти в люди — у нас только строителей и ценят, я наводила справки…»
Тогда таких людей были единицы, и ездили пока только в Китай, но Леночка уже предвидела и Кубу, и терпеливо учила испанский. Она все умела предвидеть, эта «принцесса»…
— Сколько времени? — спросила неожиданно она совсем иным, прежним «школьным» голосом. Так она говорила, когда они ссорились над карикатурами и дело доходило до мира только после ее слез. «Она всегда умела меня смирить», — снова неприятно подумал он и угрюмо буркнул:
— Полдвенадцатого.
Леночка помолчала и произнесла тихим дрожащим голосом:
— Мы что же, так и будем встречать праздник, поссорившись? — И он уже знал, какую фразу она скажет следующей: — Я глупая, наверно, Тема, но и ты хорош…
«Все-таки правильно говорили парни в школе «Ленкин хвост» про меня. Видно, такая уж доля у меня — виноватиться и ругаться снова», — пронеслось в голове, и он сказал:
— Ладно, доставай шампанское, недотрога испанская…
Он видел, что ей понравилось, как он сказал в рифму. Она ожила, засуетилась, достала бутылку — тяжелую, мутно-зеленую, и подала ему серебряной головкой вперед:
— Открывай, развратник. Я не намерена целый год мучиться по твоей милости…
Они выпили, сверив часы. Шампанское было холодным, но Лена, улыбнувшись заговорщицки, сразу вытащила плоскую фляжку из-под спальника: «А это — согреваться, идет!» И, не сговариваясь, они потянулись губами друг к другу. Прежняя подавленная нежность, примиряя и прощая, волной поднялась в нем. Ему показалось, что все снова стало прежним, и сейчас — именно сейчас — ему будет позволено многое. Лена молчала, замерев в его объятьях, голова склонилась ему на грудь…
Странное видение вдруг представилось ему: он увидел себя немощным стариком, больным и обессиленным, как Богоявленский, верно, был там, в лагере. И рядом она — уже старуха, с космами седых волос. Смогут ли они тогда помочь друг другу, вернее, сможет ли она, как Устинья… И выходить, и не упрекнуть?
Внезапно он сказал хриплым голосом:
— А ведь ты права, у меня уже были… до тебя…
Она не поняла и что-то прошептала.
— Я негодяй, Лена, — уже тверже сказал он. — Может, у меня даже есть ребенок…
— Не болтай, Тема. Я же все про тебя прекрасно знаю, — ласкаясь, сказала она и закрыла ему рот поцелуем. — Нам не будет холодно в твоем спальнике?
И то, что она спокойно стала расстегивать те самые деревянные пуговицы, которые несколько часов назад он готов был рвать зубами, то, что на него снова пахнуло ее духами, окончательно взорвало его.
— Помнишь, в девятом классе ты обозвала меня «размазней», когда я не стал драться с Ерковым, написавшим тебе подленькую записку? А ведь он писал правду — сущую правду…
Она стояла перед ним в расстегнутой штормовке, и свитер тесно облегал ее высокую зрелую грудь. Волосы распались и волнами упали на плечи. Чуть не плача и содрогаясь от ужаса, он продолжал:
— Он писал, что ты такая же тварь, как и все, только вокзальские девчонки шли за деньги сразу, сейчас, а ты пойдешь за них в будущем… кто больше заплатит… Он писал, что твой отец всю войну обшивал тюремное начальство, и за это ему дали броню, и он просидел в тылу, в эвакуации, в нашем городе, а мать торговала обрезками шинельного сукна. И они произвели тебя в середине войны, когда всем жрать было нечего, а вы жрали досыта…. Он писал…