Черти пришли, лешие, овинники, банник нас позвал.
— Первый пар не ваш! — твёрдо возразила Федька, всё ещё не понимая, откуда проникает в чёрное нутро сруба голос. Снова Вешняк завыл, надрываясь. Страшно у него не выходило, а выразительно — да. Федька нащупала под потолком деревянную задвижку и потянула, Вешняк загудел в самое ухо. Он вскарабкался на крышу и припал к отдушине для выхода дыма. Там он был вполне безопасен, Федька принялась мыться, обращаясь время от времени к потолку для переговоров с сердитым банником: обещала оставить немного пара и кусочек мыла.
— А Родька что, признался? — спросил вдруг Вешняк уже сам собой, а не в качестве хозяина бани.
— Признался, — отвечала Федька, когда сполоснула лицо.
— Вы его пытали?
Она не сразу ответила, споткнувшись на этом «вы».
— Нет, не пытали.
— Я бы не признался! — объявил Вешняк трубным голосом с неба.
Федька поперхнулась. И хотя мыльная пена не покрывала рот и глаза открыты, видела она свет в потолке, куда нужно было говорить, молчала. Потом спросила:
— Ты солёные сливы нашёл?
— Какие?
— Какие! В корзине!
Теперь должен был поразмыслить Вешняк. Зашуршал по крыше, съезжая... и обрушился вслед за тем, развалился со страшным грохотом. И сто банников не могли бы так грохотать, свалившись с крыши друг на друга. Намыленная, нагишом, Федька кинулась к дверям, готовая выскочить и так... Вешняк отозвался, закряхтел:
— Ни-ичего! Это дрова порушились у стены. Где сливы?
Может, он и расшибся, развалив под собой поленницу, но если способен помнить о сливах, то вряд ли поймёт Федьку, когда она выскочит к нему вся, с ног до головы, голая и скользкая. Поразмыслив, она вернулась к шайке с водой и успела, обильно плескаясь, продвинуться от головы до пояса.
— А чулки кому? — рядом, за дощатой перегородкой, как ни в чём ни бывало спросил Вешняк.
— Ты их сюда притащил? — внезапно догадалась она.
— Ты же сам сказал посмотреть, что в корзине.
— Мои чулки. Положи на место.
— Шёлковые?
— Шёлковые.
— А для чего они тебе? — Разумный, в сущности, вопрос этот остался без ответа, и Вешняк вынужден был продолжать беседу сам с собой: — Они же тонкие, рвутся.
— Эй! — всполошилась Федька. — Не смей тянуть!
— И холодные, какой от них толк?
Что он мог сделать с чулками при слове «холодные», какому испытанию шёлк подвергнуть, она не сообразила, выдумки не хватило вообразить, и потому не могла Вешняка предостеречь от этого опасного действия, только бессильно замычала.
— Разве ты будешь их носить? — осведомился Вешняк, уверенный, что сказанного достаточно, чтобы убедить Федьку в полной никчёмности чёрных шёлковых чулок, прошитых красными, шёлковыми же нитками по боковым швам от ступни до бедра.
— Они дорогие, — нашлась наконец Федька. — Отнеси их на место, а мне притащи чистые рубашку и штаны, положишь их там, в предбаннике.
Качество «дорогие» нельзя было подвергнуть никакому испытанию совершенно, сколько ни терзай тончайшую ткань, и возражений у Вешняка не нашлось.
После бани складывать разваленную поленницу они поленились. Когда и Вешняк помылся, оба чистые с ощущением свежести, не заходя в дом, пристроились во дворе у длинной доски, на которой разложили снедь.
В наличии оказались два пирога и кувшин с квасом. А где вишни, где солёные сливы? Сначала Федька удивилась, а потом и обиделась. Помнилось, что-то ещё должно быть. По крайней мере, пряники. И половина варёной курицы где? И ещё, может быть, что-то, чего не упомнить. Вешняк смотрел в землю, старательно изображая раскаяние, однако оно у него плохо выходило. Когда он чесался за ухом и сокрушённо вздыхал, то виноватый вздох этот, подозрительно звонкий, приличнее было бы назвать насмешкой. Почёсывание затылка — жест тихого смирения — можно было принять за жизнерадостную попытку всё отрицать, столь весело моталась из стороны в сторону голова.
— Давай лучше есть на ходу! Будем ходить и разговаривать, — предложил Вешняк, напрасно сгоняя с лица ухмылку.
Лучше так лучше. Правда, Федька не совсем поняла, лучше, чем что? но согласилась: ладно, давай. Взяли пирог и праздным шагом двинулись по двору, отщипывая кусочки и вгрызаясь по переменке в яичную начинку. И так ходили они неспешно, присаживаясь там и здесь и останавливаясь, чтобы лениво заглянуть в опустевший хлев, где засохли по земляному полу давние ошмётки навоза.
Восхитительное ощущение свободы и покоя посетило их разнеженные баней сердца. Следовало признаться, что сама Федька, без Вешняка, до такой изумительной вещи, как есть на ходу, никогда бы, наверное, и не додумалась. Хорошо хоть, хватило доверия к мальчишескому замыслу. Любой здравый, с размеренным умом человек тотчас обнаружил бы несусветную нелепость затеи, если бы мог наблюдать, как возвращаются они (ребёнок и взрослый) к своему столу-доске за каждым глотком кваса и вместо того, чтобы сесть наконец и поесть толком, опять удаляются, никем не гонимые. Но смеяться над ними было решительно некому. В этом-то и заключалось счастье.
К тому же обширный замысел Вешняка ещё только приоткрывался Федьке во всём своём продуманном ладе. Совершенно случайно, сдвинув от стены колоду, они обнаружили сбежавшую сюда на одной ноге, безголовую, но отлично проваренную курицу. Можете представить себе ликование мальчишки и удивление его старшего друга! Курицу пришлось съесть. Но затем ведь и горшочек с вишнями обнаружился между поленьями в виде нечаянного дара природы! Заявили о себе в самых невероятных местах пряники! И сливы дальше забора не укатились! Что говорить про молоденькие зелёные огурчики, лук и маринованный чеснок — эта мелкота из себя выходила, силясь попасться если не на глаза, то под руку.
— Ты царя видел? — спросил Вешняк, в самодовольном расположении духа откусывая огурец.
— Видел, — ответила Федька. — И царя, и патриарха. Патриарх ехал на осляти, а царь впереди шёл, вёл под уздцы. На Вербное воскресенье.
— Царь добрый, — сказал Вешняк, оставляя возможность и Федьке подтвердить эту данность.
— Милостивый, — сказала она.
Вешняк задумчиво потыкал огурцом в зубы.
— Это одно и то же.
— Мама твоя добрая, понимаешь, а царь милостивый.
Огурец он совсем отставил, испытывая потребность без помех подумать, но тонкое различие между двумя понятиями уловил не вполне.
— Всё равно! Про тятю и про маму царю написали, воевода всё как есть написал. Царь узнает, укажет, чтобы освободили.
— Это кто так сказал? — осторожно спросила Федька.