Сентябрь 1954 года
(невесте друга — Дмитрия Федоровского — румынской девушке по имени Пуйка)
Bonna siera, draguza!
Или здравствуй, моя черноглазая сестренка.
Заголовок письма совсем в стиле Лопе де Вега. Пуйка, золото! Спасибо тебе за весточку. Я уже вернулся в Москву, попрощался с ласковым, зеленым Черным морем, поцеловал черное небо со многими звездами на прощанье, сел в поезд и приехал в осеннюю — и поэтому особенно усталую и сиреневую Москву. Приехал — и захворал. Потом поправился, естественно, и поехал на Николину Гору — к Дмитрию. Жил у него 2,5 дня — дышал воздухом, наслаждался вечерами, приятно проводил с Дмитрием время у Натальи Петровны и пилил его все свободное от этих занятий время.
Ты знаешь, хорошая моя, моему брату и твоему нареченному (т. е. грядущему мужу) будет страшно плохо жить в дальнейшем. И ты и я ему говорили об этом — о его неумении вести себя с людьми, о его б е з о б р а з н о м отношении к людям.
Беда эта порождена тем, что он шел по жизни счастливчиком, — жил в 2-этажной квартире, ездил на дедушкиной машине, всегда кушал все то, что хотел, и самое лучшее. Ворчанье бабушки — не в счет, — сумей он себя с ней поставить — все было бы о ч е н ь хорошо. Ты бы жила не в общежитии, но на Брюсовском, и как было бы это здорово.
Родная моя, читал я нежное и хорошее письмо твое и думал — как же моя умница сестра пишет мне, что они — т. е. Митя и Пуйка — снимут комнату и будут жить одни. К сожалению, ваш брат Julian вносит элемент рационализма в каждое начинание — особенно Митькино. Сейчас придется мне внести этот элемент в твое — не по-твоему детское (т. е. Митькино) письмо.
Комната в Москве (снятая) стоит 400–500 руб. Жить вам вдвоем с 3-разовым питанием, с проездом в институт, с прачкой, с ужином (без бабушки) н е в о з м о ж н о. Ибо на все это нужно 2000–2500 рублей. Понял?
Дело заключается в том, что Дмитрий заражен этой идеей и вместо подготовки к переэкзаменовке бегает и ищет работу. Кстати, предлагают ему работу с окладом в 300–500 рублей
Это неправильный, абсолютно неправильный путь, хороший мой.
Правильный путь, как мне кажется, следующий:
1. Дмитрий сидит, сдает экзамен.
2. Ломает себя, налаживает отношения с людьми, и в первую очередь с бабушкой (я тебе объясню для чего). Бабушка очень хорошо к тебе относится, а то, что она язва — что ж, с этим ничего не поделаешь, видно. Но будь Митька «не мальчиком, но мужем», он бы лавировал дома, сумел бы стать (а ведь это необходимо) другом бабушке. А ведь получилось-то, что бабка во всем права абсолютно: 1) две двойки (из них одна по гос. экзамену), 2) угроза исключения из института, 3) несомненный разбор его дела на комсомольском собрании.
Видишь, сестренка, штука-то какая получается. Я понимаю, с другой стороны, и тебя и его, Пуйка; вам очень хочется жениться, стать мужем и женой. Но пока, в данной ситуации, мне кажется целесообразнее с официальным шагом повременить, — хотя бы до того, как он сдаст зимнюю экзаменационную сессию, а лучше до того времени, когда он станет человеком с дипломом.
Я понимаю, что тебе это больно будет читать, но как брат я не могу не написать этого. Лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Если вы женитесь сейчас (а он это во сне видит), то будет очень, очень плохо для н е г о, а следовательно и для т е б я.
Ты понимаешь, моя хорошая, что я не играю роль отца из оперы Травиата. Если ты уйдешь от Митьки — все. Для него это означает finish. Слишком уж он любит тебя. Не любить-то тебя вообще нельзя, хороший Пуйка. Тот путь, который я предлагаю ему, — мне кажется наиболее рациональным, а поэтому логичным. То, что предлагает он и поддерживаешь ты, — красивая утопия в бальзаковском (но отнюдь не в хемингуэевском) стиле. То, что предлагаете он и ты, — невкусно, слезливо и обидно.
Подумай, поразмысли, Пуйкин, — и если ты решишь, что твой брат прав, — то напишешь Митьке письмо с заверениями в любви и в том, что ты несомненно будешь его женой. Но поставь ему условия — те или примерно те, о которых я тебе пишу. Он не может не послушать тебя и меня. Я ведь его очень люблю и хочу ему только добра. А он с открытыми глазами идет навстречу горестям и злу.
Нежно тебя целую, черноглазая моя сестра. Твой Julian.
P.S. Нежно целуй Белечила[82]. Скажи ему, что я его очень понимаю и люблю. А если она ушла от него — значит она дрянь. Я в Манон Леско с некоторых пор не верю.
Посоветуй ему уехать дней на пять в горы, пожить в маленьком деревянном домике со слезами смолы на стенах и с опавшими листьями на дорожках; пусть он гуляет один, все думает, вспоминает и переусваивает это в себе до конца. А потом точка. Скажи ему, что вот я тоже, когда меня обманывают, уезжаю за город и успокаиваюсь.
Папу, маму, хорошую маленькую сестренку — целуй.
Тебя нежно целует мать и папа. Он тебя понимает.
* * *
1962 год[83]
Г-жа Чемесова!
Так как многие на Западе, по-видимому, не знакомы с вашей статьей (если не ошибаюсь, «Посев» выходит только на русском языке), то мне придется вначале хотя бы в двух словах сказать о сюжете моей повести.
Это история молодого летчика Полярной авиации Павла Богачева, отец которого был обвинен бериевцами в «шпионаже» и расстрелян без суда и следствия в трагичные дни 1937 года. Это также история старого летчика Струмилина, который был близким другом расстрелянного отца Богачева.
Г-жа Чемесова обвиняет меня в том, что я, честно написав о беззакониях, творимых в прошлые годы кучкой подлецов, почему-то радуюсь сегодняшнему дню моей страны и приветствую решения ХХ и XXII съездов партии, которые открыто и принципиально разоблачили преступления, совершенные Сталиным.
Итак, п р а в д а в моей повести — это описание тридцать седьмого года, трагичного для многих из нас, а ф а л ь ш ь — это описание сегодняшнего дня моей Родины.
Я заранее извиняюсь перед читателями за нескромность, но свой разговор мне придется начать с такой цитаты из Чемесовой: «Кому много дано, с того много и спросится. Юлиан Семенов, автор повести „При исполнении служебных обязанностей“, журнал „Юность“ №№ 1 и 2 за 1962 год, несомненно талантлив. Скажем больше, очень талантлив. Его герои — живые люди» и т. д. И еще: «Павел Богачев — смелый, бескомпромиссный человек. Ему неприемлема всякая ложь. Не потому ли автор так любит своего героя, что ему самому хотелось бы иметь его черты? Непримиримость ко лжи, смелость в правде».
Дело заключается в том, г-жа Чемесова, что в общем-то и Богачев и автор повести, то бишь я, — это где-то одно лицо. И несмотря на то, что Вы столь щедры в раздаче нам с Богачевым комплиментов, я, тем не менее, буду Вас здорово «сечь» — естественно в переносном смысле. Я столь быстро оговорился о переносности смысла, чтобы Вы в следующем номере «Посева» не обвинили меня в «коммунистическом вандализме» и в попытке ввести телесные наказания в литературной критике.
Повесть моя — глубоко автобиографична. Так что говорить я с Вами буду сейчас и от себя и от Богачева, которого, как Вы пишете, «могут и сейчас арестовать за смелые высказывания».
Вам нравится вопрос, заданный Струмилиным Богачеву: «Паша, а вы не обижены на советскую власть? За отца? И за детский дом?»
Вам не нравится ответ Богачева: «Мой отец — советская власть. А тот, кто подписал ордер на его арест и расстрелял потом, — я ненавижу их. Они были скрытыми врагами. А потому они еще страшнее. Они делали все, чтобы мы перестали верить отцам. А нет ничего страшнее, когда перестают верить отцам. Тогда — конец. Спорить с отцами нужно, но верить в них еще нужнее. Так что я не обижен на советскую власть, Павел Иванович, потому что она — это мой отец, вы, Володя Пьянков, Аветисян, Брок…»
Вы пишете: «Какая поразительная нелогичность. Советская власть — именно те, кто подписывал „ордер“ на арест и расстрел Леваковского и миллионов с ним. Это именно у них была и остается власть, а не у расстрелянного Леваковского, не у Струмилина, который ничего не смог сделать, чтобы спасти Леваковского и, вероятно, ничего не сможет сделать и сегодня, когда арестуют Богачева за смелые высказывания. Пьянков, Аветисян, Брок и другие хорошие ребята, которыми окружен Богачев, власти еще не имеют. Это народ, пока еще безмолвствующий, хотя уже и набирающий силы, чтобы у „советской власти“ отнять эту власть и взять в свои народные руки».
Что касается Вашей бодрой сентенции о советской власти и что пора, мол, ее свергать, — это весьма старо, несерьезно и жалко. Темы для дискуссии здесь нет, это — в общем-то — цирковая реприза, а вот о «потрясающей нелогичности», о которой Вы пишете в начале приведенной цитаты, стоит поговорить.
Когда мой отец сидел в тюрьме вместе с человеком, широко известным эмиграции — с В. Шульгиным — тот по утрам пел «Властный, державный, Боже царя храни…» А мой отец пел «Интернационал», а когда в руки ему попадался обрывок газеты, он плакал от счастья, читая про обыкновенный трудовой день страны, и передавал этот обрывок другим коммунистам, безвинно брошенным в тюрьмы. Следовательно, и в тюрьме коммунисты оставались кристальными членами партии, и даже там, за решеткой, они жили интересами страны — ее счастьем и горем, ее надеждой и верой — и ни на секунду не разделяли себя с ней.